Тогда она, сама не зная зачем, начала открывать клетки одну за другой, идя вдоль каменной стены, открыла все, отступила, взмахнула руками, будто на кур: "А киш, киш!" Орлы сидели неподвижно. То ли не верили, то ли не хотели получать свободу от этого слабого существа, то ли не хотели покидать ее в одиночестве? Однако жалость все же была чужда им. Один, за ним другой, третий, тяжело выбирались они из своих темниц, неуклюже взлетали на верхушки деревьев, будто ожидая всех остальных или убеждаясь, что здесь не таится какое-нибудь коварство. Только после этого устремились они ввысь, все в разные стороны, но все вверх, вверх, пока не скрылись с глаз.
Роксолана села на траву и тихо заплакала. Какая пустота в душе, какое отчаяние...
Вспомнилось, как вывозила сыновей, когда еще были маленькими, за Эдирне-капу, чтобы по первому снегу ловить на размокших пустынных глиняных полях куропаток, у которых подмокли крылья и они не могли летать. Кормили куропаток целую зиму в золотых клетках, а после новруза снова выехали за Эдирне-капу, где все уже зеленело и цвело. И каждый из малых ее сыновей выпускал птичку, приговаривая: "Азат, бузат, дженнети гьёзет!" ("Вот ты свободна, так охраняй рай!")
А ее никто никогда не выпустит из гигантской золотой клетки, именуемой жизнью султанши, матери султанских сыновей, и она должна до смерти охранять здесь рай, но не для себя.
И неоткуда ждать спасения, нужно жить, довольствуясь добродетельностью, милостью и величием.
Ездила по Стамбулу. Сопровождали ее целые толпы придворных холуев, она подзывала к себе только старого Коджа Синана. Пояснял, как продвигается строительство мечетей Сулеймание и Шах-заде. Она снова кружила и кружила по запутанным улицам огромного города, проезжая мимо мусульманских базаров, византийских площадей, акведуков, цистерн, не могла остановиться, что-то искала и не могла найти. Несколько раз возвращалась к маленькому невольничьему базару между форумами Константина и Тавра. Какое глумление над людьми! На одном форуме византийские императоры появлялись во всей своей пышности, на другом - императорские палачи выжигали глаза пленным болгарам. А теперь между этими памятниками христианского жестокого величия мусульмане продают людей в рабство, потому что, мол, в хадисе пророка сказано: "Узы рабства продлевают жизнь".
Наконец остановилась на Аврет-базаре, где был самый крупный невольничий рынок Стамбула. Вышла из кареты, обошла весь базар, где уже было полно рабов, захваченных султаном у кызылбашей, мусульмане продавали теперь мусульман, но ведь они такие же люди и такой же позор!
Зодчий Синан, которого султанша держала возле себя, равнодушно наблюдал за всем, что происходило на невольничьем рынке. Его давно уже не трогала мирская суета, он сосредоточился на своих замыслах, превосходивших возможности человеческой природы. Роксолана иногда поглядывала на зодчего, не скрывая любопытства в глазах. Хотела бы проникнуть в его душу, разгадать ее необычную сущность. Вот человек! Пришел на свет и ушел, а строения будут стоять века, величественные, как его душа. Но и они не передадут всей глубинной сути. Станут только оболочкой его души. А чем была она наполнена? Никто никогда не узнает. Горе? Страдание? Восторг? Неужели пристрастия не исчезают, не рассеиваются, как пылинки в поле, а могут обрести окаменевшую форму и стать красотой навеки?
Синану сказала:
- Хочу, чтобы на месте этого рынка была поставлена мечеть, возле нее - большое медресе, приют для бедных и больница.
- Слушаю ваши повеления с предельным вниманием, моя повелительница, послушно склонил голову зодчий.
- Я хотела бы начать это не откладывая. До возвращения его величества падишаха всего этого, разумеется, не сделать, но и затягивать на долгие годы следует ли? А то за всю жизнь и не успеешь ничего закончить.
- Жизнь долгая, ваше величество. Добрые дела всегда приходят к своему концу даже сами по себе. Как говорят: пока дом строится, хозяин не умрет.
- Тогда я пожелаю вам прожить сто лет, - улыбнулась Роксолана.
- Да продлит аллах ваши дни, моя султанша.
Этими строениями на Аврет-базаре султанша Хасеки оставила память о себе. И весь район Стамбула между Аксараем и Фатихом назван был Хасеки, и название это сохранилось на все века, навсегда.
Думала ли об этом Роксолана, стоя осенним утром на Аврет-базаре, где продавали в рабство пленников Сулейманова похода, где советовалась с великим Синаном о сооружениях, которыми хотела проявить милосердие к простому люду, надеясь на милосердие к самой себе?
Султану писала в дальние дали:
"Мое счастье, мой повелитель, как Ваше благочестивое и благословенное самочувствие, как Ваша доброжелательная голова и как Ваши благословенные ноги? Не болят ли от дальней дороги, не слишком ли далеко отошли от своей рабы? Мой властелин, глаза мои, обещайте, что возвратитесь в скором времени.
А еще, мое счастье, которому пожертвовала оба своих глаза, помните, что Ваш раб Рустем-паша - вернейший из рабов Ваших, не отстраняйте его от своего честного взгляда, мое счастье, не слушайте больше ничьих советов, мой падишах, ради Вашей святой головы, ради меня, Вашей рабыни, мой счастливый падишах..."
Венгерская королева Изабелла попыталась было перед этим высвободиться из-под Сулеймановой опеки, заключила тайный договор с Фердинандом, в соответствии с которым отрекалась от сана, получала для себя Себежское княжество, а Яноша-Сигизмунда должна была женить на одной из Фердинандовых дочерей. Пусть другие воюют, а ты, Австрия, счастливая, знай заключай выгодные браки! Целый год свыше пятидесяти тысяч австрийцев пытались взять Буду, но валы ее оставались неприступными. Сулейман со своим зятем еще раз прошел по Венгрии, разбил австрийцев, расправился с венгерскими старшинами, многих из которых забрали в Стамбул и бросили в темницы. Наверное, не было камня в подземельях Стамбула, где не осталось бы венгерской крови, венгерского стона и проклятий. Только слез там никто не нашел бы, потому что венгры никогда не плакали.
Королева Изабелла обратилась к султанше Хасеки с просьбой помиловать хотя бы тех венгров, которые еще остались в живых.
Гасан-ага сам обследовал все зинданы, прошел застенки, заглянул во все адские закоулки, вывел на свет божий уцелевших, пересчитал до единого, пригрозил надзирателям, чтобы с пленных не упал и волосок, доложил султанше. Роксолана попросила у Селима фирман, разрешающий освободить венгров и обеспечить их возвращение домой. Шах-заде махнул рукой:
- Пускай Мехмед-паша позаботится! Он все умеет. Правда, ему по вкусу больше ловить, чем отпускать, но если такова воля великой султанши, то он сделает!
Роксолана обратилась с письмом к Изабелле. "Ваше величество, - писала она, - дражайшая дочь, обе мы родились от одной и той же матери - Евы..."
Странная вещь: чем больше расширялся круг ее обязанностей, тем плотнее сжимался круг другой - безысходности, какой-то отрешенности, заброшенности. Мир узнавал ее чем дальше, тем больше и больше, а для той земли, из которой Роксолану вырвали почти тридцать лет назад, она становилась все более и более безвестной, не было там живой души, которая бы ее помнила, никто не устремлялся к ней мыслью, не откликался словом, и не поможет никто и ничто - ни султан со своим смертоносным войском, ни ее слезы и мольбы, ни молитвы, ни величайшие чудеса на свете.
И отдалялась от нее родная земля, отдалялась дальше и дальше, ускользала неудержимо, как детство, как молодость, и уже едва мерцал дом родительский за чужой зарей, и запамятовала, как седеет рожь за Чертовой горой, как стучит в оконные стекла сухой снег, как пахнет прошлогодняя листва и весенняя земля под нею, хотя до самой смерти будет помнить, что так не пахнет земля нигде в мире. "Ой, заiржали конi воронi на станi. Ой, забринiли кованi вози на дворi..."
Докатились вести о смерти польского короля Зигмунта. Королем стал его сын Зигмунт-Август, рожденный, кажется, в том же году, что и ее покойный Мемиш. Значит, годилась королю в матери. Еще знала о браке Зигмунта-Августа. Первая его жена, австрийская принцесса, умерла, он выбрал себе жену по любви, взял девушку не из королевского рода, литовку Барбару Радзивилл; все магнаты восстали против короля, угрожали лишить его трона, если не прогонит он эту искусительницу. Подсчитывали, сколько любовников было у Барбары до брака. Каноник Краковский Владислав Гурский называл королеву "последней курвой". Воевода сандомирский Ян Тенчинский, тот самый, которого Роксолана когда-то гоняла из Стамбула в Рогатин, говорил, что охотнее видел бы в Кракове турка Сулеймана, чем в Польше такую королеву. В Германии распространяли скабрезные рисунки о Барбаре, у которой рамена и шея вместо излюбленных ею жемчугов украшены были мужскими срамными телами.
Такого не испытала даже Роксолана, потому что принесла с собой чистоту, перед которой умолкали величайшие злословы.
Позвала к себе Гасан-агу.
- Собирайся в дальнюю дорогу.
Он поклонился. Знал: ни спрашивать, ни отказываться не следует.
- Повезешь мое послание польскому королю. Ни через кого не передавай, добейся приема и вручи самому королю. И скажи ему то, о чем в письме писать не могу. Он не спросит тебя - скажешь ему сам. Что мы приветствуем его брак. Что наблюдаем за ним хотя и издалека, но внимательно и доброжелательно. Что следовало бы ему, как и его отцу, хлопотать перед султаном о заключении вечного мира. Что я обещаю уладить через султана все спорные и запутанные дела. Что мира просят не для части своих земель, а для всего королевства, ибо до сих пор Ягеллоны восточные украинские земли приносили в жертву, заслоняясь ими от Крымской орды, которую напускали на них султаны, чтобы держать в вечном страхе. Пусть добивается у султана, чтобы тот прибрал к рукам крымского хана. Я буду помогать королю. Без него мне трудно, без меня он тоже бессилен, но пусть знает, что я его помощница в этом деле. Скажи ему все это и возвращайся.
О своем родном Рогатине не сказала ничего. Что говорить? Теперь могла уже охватить мысленным взором всю свою покинутую землю. И прийти в отчаяние: несчастный мой народ!
Но в послании к королю Зигмунту-Августу не выдала себя ни единым словом. Письмо было выдержано в торжественно-холодном тоне, как и надлежало в ее высоком положении.
"Мы доводим до сведения Его Королевского Величества, что, узнав о Вашем вступлении на королевский престол после смерти Вашего отца, Мы приветствуем Вас, и всевышний свидетель тому, сколько радости и удовольствия принесла нашему сердцу эта приятная весть. Стало быть, это воля бога, которой Вы должны покориться и согласиться с его приговором и велением. Вот потому Мы написали Вам это дружеское письмо и послали его к подножию трона Вашего Величества через нашего слугу Гасан-агу, прибывшего с помощью бога; и потому Мы настоятельно просим Вас ко всему тому, что он выразит устно Вашему Величеству, отнестись с полной верой и доверием, как к тому, что непосредственно передано нашему представителю. И, наконец, я не знаю, что Вам еще сказать такое, что было бы тайной для Вашего Величества.
Покорнейшая слуга Х а с е к и С у л т а н ш а".
Прилетели гонцы с вестью о том, что доблестный и благородно мыслящий султан Сулейман под защитой благополучия прибывает в раеподобный Стамбул.
Роксолана тотчас же послала навстречу падишаху краткое приветствие: "Я, ничтожная, благодаря буйному саду потусторонней щедрости удостоилась цветка блаженства - великой вести о возвращении его величества, крова власти, орудия правосудия, властелина и повелителя рая на земле..."
А она оберегала этот рай. Не выпущенная из клетки, в темном кругу вечной муки и неволи, оберегала рай!
За два года, проведенных в походе, Сулейман завоевал тридцать один вражеский город, разорил тринадцать провинций, соорудил двадцать восемь крепостей. Он был доволен своим зятем, сераскером Рустем-пашой, сын Баязид учился у своего великого отца преодолевать безбрежные просторы, а сына Джихангира, чтобы не подвергать опасности его слабое здоровье, падишах оставил наместником на берегу моря в Трабзоне, чтобы был неподалеку от Амасии, где сидел шах-заде Мустафа, - так самый младший сын будет надзирать за самым старшим, и таким образом мир в государстве будет еще более прочным.
Султан возвратился постаревшим, усталым, больным. Весь пожелтел, окаменел, стал еще более немногословным и более замкнутым, чем прежде. Въезжал в столицу верхом, а коня под собой почти не чувствовал. Закостенела поясница, одеревенел крестец, онемели руки, в душе пустота и тоска беспредельная, как просторы, оставленные позади. Что ему просторы, что земли, покоренные, разрушенные, уничтоженные? Опустошение земли ведет за собой опустошенность души. Кто уничтожает землю, уничтожает также и себя. И не поможет ничто - ни драгоценные украшения, ни пышные здания, ни суета величия. Он считал, что мечом своим добывает величие, а теперь убедился, что мечом все только уничтожается. Был на недосягаемой высоте, а мелкие страхи облепили его, как птички старое дерево. Старость рассыпалась по жилам, будто сухой песок. Песочные часы времени, возраста, умирания. А мир тем временем жил, не уменьшался, не хотел умирать.
Вытаптывая своим железным войском полмира, сам султан всегда руководствовался неписаным правом сохранения жизни, неистребимой силой инстинкта, телесного вожделения, которое в конечном счете ведет к продолжению рода. В походах приводили ему молодых рабынь, и он радовался, когда случай посылал ему существо, напоминавшее оставленную в Стамбуле любимую жену, которая олицетворяла для него красоту и прелесть жизни. Осыпал лаской и щедростью такую женщину, женил на ней кого-нибудь из своих приближенных, а сам снова и снова грезил о Хуррем.
Какой же должна была быть эта женщина, если она заслонила такому всемогущему человеку все сокровища и роскоши земные и небесные? Сочетала в себе все, что могло сделать женщину совершенной и милой: чуткость сердца, величие души, нежность в общении, изысканный ум, чарующую внешность.
И в этом походе Сулейману привели молоденькую рабыню-кызылбашку. Тоненькая девчушка, тоньше брови султана. Но поразила и ужаснула его своей бездонной жизненностью. Танцевала всю ночь, побывала в султановой постели, снова танцевала. Он хотел быть великодушным, даровать ей отдых - она удивилась:
- Отдых? Усталость? Отчего же? Я еще и не натанцевалась!
Лишь тогда понял, что такое для него Хасеки. Предпочел бы потерять империю, все на свете, чем свою загадочную Хуррем Хасеки. До сих пор не знал, любит ли она его, любила ли, согласен был на все, лишь бы она была рядом с ним. Ничего не значили душа, чувства, настроение, все, что скрыто от взглядов, - батин, лишь ее внешность - захир, тело, голос, взгляды, вечное лукавство и еще что-то, для чего еще не найдены слова. Иногда это было одно лишь тело, иногда только душа, метался между этими непознанными сущностями непознанной женщины и знал, что освобождения ему не будет...
Еще никогда так подолгу не был в походе султан. Может, в последний раз испытывал свое чувство к Хасеки, надеясь на освобождение из-под ее власти, ибо самая опасная из страстей, не считая страха перед богами и перед смертью, есть любовь к женщине. Потребность Сулеймана в плотской любви к женщине была столь же естественной, как полет для птицы, как плетение паутины для паука, линька шкуры для змеи. Но перед пугливым телом Роксоланы, которое оставалось неизменным на протяжении десятилетий, точно заколдованное, никогда не чувствовал себя властным самцом, - имел в себе что-то словно бы даже рабское. И не исчезало оно, не уничтожалось ни расстояниями, ни временем, ни его старением и увяданием.
Возвращался в Стамбул и думал только о Хасеки. Послал ей богатые подарки. Потом выехали, вопреки всем известным обычаям, вперед визири и имамы, чтобы поклониться великой султанше от имени падишаха. И она, тоже вопреки старинным предписаниям, выехала из ворот Топкапы до Айя-Софии вместе с шах-заде Селимом, велела расстелить навстречу султанскому коню красные сукна и радостные ковры приветствия, и так они встретились после двухлетней разлуки. Рядом с султаном держался сын Баязид, улыбался матери еще издалека, не заботясь о требованиях султанской степенности. Он был так похож на султана, что показалось Роксолане: молодой Сулейман возвращается из похода на Белград, на Родос или куда-то там еще. Вздрогнула - и исчезло видение. Два их сына были с ними и между ними, третий был далеко, рядом со своим и своих братьев смертельным врагом Мустафой. Как будет дальше? Страшный круг сужался, охватывал ее горло, невозможно было дышать, ноги подкашивались, казалось, вот-вот упадет, лишится жизни, но не падала, продолжала жить и твердо шла навстречу султану, гордо подняв свою маленькую головку, легкая, тоненькая, стройная, будто та пятнадцатилетняя Хуррем, по белым коврам черногубой валиде.
Прикоснувшись к величию, она не испугалась, не бежала, не погибла, а сама пошла по пути величия и даже достигла невозможного - преодолела величие.
Султан снова сел в столице, а султанша продолжала ездить по Стамбулу, присматривала за строительством, принимала послов, писала письма властелинам Европы.
Гасан-ага привез послание польского короля. Зигмунт-Август прислал султану янтарную трость с золотым набалдашником, а Роксолане меха, такие пышные и мягкие, что она не знала, когда будет носить их в теплом Стамбуле.
Гасан хотя и утомлен дорогой, но был довольный, бодрый, готовый снова отправиться в землю, куда султанше не было возврата.
- Имел беседу с королем? - спросила она его.
- Как было велено, моя султанша. Расспрашивали меня без конца о Стамбуле, о султане, о вашем величестве.
- Все там сказал?
- Все, ваше величество. Еще и от себя добавлял, когда возникала необходимость.
- И что же король?
- Благодарил за вашу доброту и приязненность.
- Просил о чем-нибудь?
- О мире говорил. Обещал написать.
- Написал. Да не так. Может, не понял твоей речи?
- Ваше величество! Он все понял. Но боится. Прикрывались раньше Украиной от орды, будет прикрываться и он. Так спокойнее. Да и что он может, если шляхта каждое слово у него изо рта вынимает и обратно вкладывает.
- Но ведь он король!
- Король не султан. Это только султан не боится никого, а его боятся все. Дрожь пронизывает их от самого слова "Стамбул". Я уже так и этак намекал, что султан теперь дальше от Стамбула, чем они сами, - верят или не верят. Тогда я уже и вовсе напрямик. Дескать, все исламские воины, считающие разрыв с его величеством падишахом ужасными пытками, а разлуку с войной источником всяческих страданий и неприятностей, следом за августейшим стременем отправились в бесконечный путь. Нет, говорю, в Стамбуле ни войска, ни султана, и можете попугать Крым, никто ему не поможет. А они мне: "А султанша?" И пока я там с ними разглагольствовал, татары перекопские вторглись, набрали множество люда и увели на свою землю в рабство. Говорили, какого-то их князя Вишневецкого тоже полонили и увели с собой.
Роксолана была в отчаянии.
- Поедешь к королю еще раз. Поговорю с султаном, и поедешь снова. Расскажешь там все. Потому что никто ничего не знает.
- Да там еще и послы понаврали, - вздохнул Гасан. - Нечего и говорить. Я им: у нас тут, мол, все принадлежит султану, кроме души, которая собственность аллаха, а они мне: "А султанша? Разве султан не принадлежит ей? А если так, то кто же у вас выше?"
И ей невольно вспомнился любимый псалом отца: "Окропиши мя иссопом, и очищуся; омыеша мя, и паче снега убелюся"*. Последние слова чуть было не повторила вслух. "И паче снега убелюся". Очиститься? Как очиститься, защитить свое доброе имя, свою невиновность? И где взять сил, если ей нужно еще защищать сыновей своих, с которыми неизвестно что будет?
_______________
* Окропи меня иссопом, и буду чист; омой меня, и буду белее
снега.
- Повезешь послание королю, - сказала Гасану твердо.
Снова писала от своего имени:
"Пусть всевышний оберегает Его Королевское Величество и дарует Ему долгие годы жизни. Покорнейшая слуга сим уведомляет, что Мы получили Ваше дружеское письмо, принесшее нам необычайную радость и удовольствие, которые ни с чем невозможно сравнить, чтобы описать их. Итак, из содержания письма Мы узнали, что Вы в добром здравии и желаете дружбы, которую Вы засвидетельствовали Вашей искренней подруге, точно так же засвидетельствовали и Вашу искреннюю дружбу и благосклонность к Его Величеству Падишаху, который является опорой мира, - как видите, я не в силах сравниться с Вами в выражениях. Пусть бог Вас оберегает и чтобы Вы всегда были радостны и довольны. Как свидетельствует Ваше величественное письмо, а также донесение, сделанное моим слугой Гасаном, знаки дружбы, выраженные ему Вашим величеством, обязывают мое сердце к благодарности. Я поведала обо всем Его Величеству Султану, и это принесло ему неслыханное удовольствие, которое я не в силах Вам выразить. И он сказал: "Мы со старым королем жили как два брата, и если угодно всемилостивому богу, мы будем жить с этим королем как отец и сын". Вот что он сказал и с радостью велел написать это султанское письмо и послать его к подножию Вашего трона с моим слугой Гасаном. Итак, пусть Ваше Величество знает о том, что любым делом, которое оно будет иметь к Его Величеству Падишаху, я заинтересуюсь и скажу свое слово хотя бы и десять раз на добро и благосклонность к Вашему Величеству, считая это долгом моей благодарной души.
В знак дружбы и с тем, чтобы письмо это не оказалось пустым, я посылаю Вам две пары сорочек и штанов с поясами, шесть платочков и рушник, все в одном свертке. И пусть Ваше Величество простит мне, что я посылаю Вам эти строки, которые не заслуживают Вашего внимания, но если угодно богу, я и в дальнейшем хочу посылать их Вашему Величеству.
На этом желаю Вам здоровья и расцвета во время Вашего правления.
Покорнейшая слуга Х а с е к и С у л т а н ш а".
Снова появились в Стамбуле баилы Пресветлой Венецианской Республики Бернардо Наваджеро, Доменико Тревизано, доносили своему сенату о силе, которую обрела в Стамбуле Роксолана, о ее власти над Сулейманом. И долго еще будут пересказывать это донесение и, поверив в неограниченное могущество Роксоланы, в галерее Питти во Флоренции поместят ее портрет среди изображений османских султанов - единственная женщина среди этих усатых чалмоносцев! - но мог ли кто-нибудь заглянуть в душу султана и султанши, этих двоих таких неодинаковых, собственно, враждебных друг другу людей, но в то же время не представляющих жизни друг без друга. И кто знает, кому было больше радости в те напряженнейшие годы их совместной жизни - Роксолане от побед над султаном или Сулейману от поражений перед этой незаменимой женщиной?
Она сочетала в себе мягкость обычаев цивилизованных стран с гостеприимством первобытных народов. Пленила всех своей вежливостью, искренностью, очарованием в беседе, даровитостью, щедростью, любовью к наукам, искусству и роскоши, добротой, чуткостью и признательностью. Шла к этому долго и трудно, со всех сторон окруженная врагами, беззащитная против угроз и искушений, лишенная какой бы то ни было опоры, кроме собственной души да еще родных песен, напоминавших о прошлом, о ее корнях, о рождении и происхождении, ими словно бы излечивала свой кипящий мозг, на который наползало безумие.
Султан полюбил ее, порабощенную, униженную, угнетенную. Собеседница, которой доверялось все самое сокровенное, средство наслаждения, игрушка. Страдала, рвалась из этого унижения и тем жила и, выходит, была счастлива.
Пока была угнетенной, жила надеждами. Победила - и стала несчастной, ибо увидела, что ничего не достигла, а только оказалась над пропастью, а на шее волосяной аркан. "Як у нашого свата на петрушцi хата. Як петрушка пiдогнила, хата ся завалила".
В молодости криводушничала, неискренне заискивала перед султаном ради самосохранения, теперь - ради своих сыновей. И не было конца, а душа ведь не бездонная. Невозможно каждый день петь хвалу султану, клясться в любви и верности, ибо тогда отлетает что-то из души, словно листья с дерева, и воцаряется в тебе какая-то пустота и мертвенность, а потом приходят презрение и ненависть.
Из принудительной любви вырастает только ненависть.
Все люди равны в несчастье и смерти, да только не султаны и не сыновья султанские. Ведь даже в Апокалипсисе за концом света наблюдают сто десять тысяч попечатанных, и конец света не для всех. Ее сыновья были Османами, но словно бы не настоящими, потому что опоздали прийти на свет, их опередил Мустафа, точно так же как Роксолану опередила в гареме черкешенка. Как будто кто-то рвался в этот проклятый гарем! Но уже случилось, и теперь она должна искупать неизвестно чьи провинности. Она и ее дети. Всемогущая - и бессильная до отчаяния. Ненавидела султана всю жизнь и должна умолять всех богов, чтобы продлили ему жизнь, потому что это жизнь ее сыновей, над которыми висит ужасная угроза, имя же этой угрозы - Мустафа.
Если бы она была коварной и кровожадной, как изображают ее в своих сплетнях послы и путешественники, разве не убрала бы уже давно, не упразднила бы все преграды для своих сыновей? Разве не изменила бы свою стать, не растоптала бы естественную жалость, не заслонила бы для жалости все входы и просветы души, не разбудила бы всех демонов убийства, которые чутко дремлют в султанских дворцах? "Есть ли у них доля власти, и тогда они не дадут людям и бороздки на финиковой косточке?"
Но была женщиной-славянкой, не обнажала своих ран, а прятала их заботливо и чутко. Это лишь султаны устилают землю трупами, считая, что невиновны только мертвые. Для нее же невиновны все живые. Даже Мустафа. Даже он.
МУСТАФА
Смерть убрала его братьев. Был самым младшим сыном Махидевран, стал самым старшим. Но был тогда еще слишком мал, чтобы радоваться, точно так же, как не знал ни страха, ни печали, когда его мать изгнали из Топкапы. Незнание спасло его от отчаяния, которое могло бы неминуемо наступить со временем.
Когда верблюдица вздыхает, верблюжонок рычит. Махидевран не скрывала от сына своей ненависти к султану, и Мустафа, едва встав на ноги, уже знал: султан не такой, каким он должен быть. Настоящим султаном будет только он. Этого убеждения он не скрывал ни от кого, охотно повторял слова, за которые любого удушили бы без суда: ведь он был султанским сыном и сыном перворожденным! Его никто не смел тронуть, к словам ребенка относились снисходительно, посмеивались, делали вид, что не слышат. Потому что виновным может стать не тот, кто говорит, а тот, кто слушает.
Воспитателя Мустафе выбирала валиде. Взяла не улема, не мудреца, не юношу и не вельможу, а старого янычарского агу Керима, для которого весь мир сосредоточился в янычарских казармах, а вся мудрость - в умении владеть саблей. Керим-ага повел юного Мустафу к своим бывшим братьям раз и еще раз, жестокие эти люди, не знавшие ни семьи, ни детей, приняли шах-заде как своего сына, можно бы сказать даже - полюбили этого вельможного мальчишку, если бы слово "любовь" было ведомо их очерствевшим от убийств душам.
Так Мустафа и вырос среди янычар. Сам вроде бы янычар и одновременно маленький падишах. Овладел всем жестоким умением янычар вести войну, но они оберегли его от своей грязи. Только простые люди способны на такое. И когда взбунтовались против самого султана и против его любимцев - Ибрагима и Роксоланы, никто не вспомнил имени Мустафы, хотя было оно у всех на уме: боялись хотя бы словом накликать опасность на своего юного любимца, хотели уберечь его от всех бед, потому что видели уже вскоре своим султаном. А валиде Хафса, подстрекая янычар к кровавому бунту, тоже молчала о Мустафе - хотела и дальше видеть Сулеймана на троне, лишь убрав Роксолану и укрепившись в своей власти. Каждый заботился о своем, и Мустафа снова оказался между соперниками, должен был стоять, смотреть, ждать. Так и протекала его жизнь.
Когда наконец валиде, уже умирая, все же заставила Сулеймана поклясться, что он пошлет Мустафу наместником в Манису, где сам когда-то ждал престола, и Махидевран, со своим единственным сыном наконец покинула старый, запущенный дворец и оказалась среди богатства и роскоши, у нее уже не было никаких сомнений, что рядом с нею настоящий и единственный наследник султанского трона.
Шестнадцатилетний Мустафа уже имел в себе все от настоящего мужа. Все постиг, всему научился, имел прекрасное, совершенное тело, точный ум, проявлявшийся в еще более точном выражении, беспредельно мужественный и предельно женственный, он подхватывал всех, будто река, и нес за собой неудержимо и произвольно. Поражал всех величием, которого достиг не по праву рождения и наследства, а благодаря собственным способностям, которые означали, что его избрал сам аллах. Единственная вершина, на которую еще не ступил, - султанская власть, но стоял перед ней с гордо поднятой головой, не униженным просителем, а законным наследником - либо достигнет, либо погибнет. Любил повторять слова римлянина Помпея: нужно побеждать, а не жить! Говорил это часто и охотно, словно бы знал, что смерть предназначена для других, а не для него, придерживался мнения, что смерть, как и все на свете, необходимо было заслужить. Сулейман не был похож на прежних султанов, которые с одинаковой жестокостью расправлялись с врагами и с приближенными людьми. Ни одного из великих визирей он не казнил, а отпустил с миром, как Пири Мехмеда, или же выслал из столицы, как Лютфи-пашу и старого евнуха Сулеймана. При этом султане не было тайных убийств в гаремах. Даже янычарский бунт Сулейман не подавил великой кровью, а купил покорность за золото. Между тем ни один из султанов не положил стольких неверных, как Сулейман. Он строил свою жизнь из чужих смертей. И чем больше было этих смертей, тем роскошнее разрасталось дерево его жизни, и самого султана повсюду прозывали Великолепным. Мустафа стремился сравняться с султаном в пышности и великолепии, а то и превзойти его, и если не в пышности внешней, для которой у него не было таких возможностей, как у Сулеймана, то в поведении, в способе мышления, в чувствах.
В Манисе он имел для торжественных оказий золотой кафтан, как у Мехмеда фатиха, одежду носил из шелков, сотканных в Брусе, Манисе, Анкаре, Диарбакыре. За его одеждой, как и у султана, следил хаваш, получавший плату в шестьдесят акча золотом и пять облачений в год. Взятый из янычарских аджемов, Тульбент-агаси должен был присматривать за тюрбанами шах-заде и наматывать их ему на голову.
Все должно было служить пышности и величию. Одежда, осанка, слова, поступки. Голову Мустафа держал, словно драгоценный сосуд, поворачивал к собеседнику, будто дар небесный. Создавалось такое впечатление, будто только вокруг него возможна настоящая жизнь, а вне - скука, бессмысленность, никчемность. Подражая султану Селиму, который любил зеленые камни, носил на руке перстень с большим бриллиантом цвета морской травы. Знал только одно - возвыситься над миром дыханием могущества. Гнался за пышностью, за славой, за властью, не боялся отчаянного риска, веря в любовь к нему янычар, в их восторженность, в прославление и обожание. Не скупился на обещания всем своим сторонникам власти и добра, не заботясь о последствиях. Может, стал бы вторым Искандером, дай только ему трон. Не скупился и на слова, ибо имел только слова, и в том, что не владел большим, повинен султан Сулейман.
Распорядитель государства должен быть один, потому что несогласие в мыслях нарушило бы порядок. Но для сохранения порядка нужны многие. Властелины должны творить законы и учреждения, а люд - оберегать их, ибо люд умнее и постояннее в обычаях, чем один человек. Султан Сулейман слишком мелочен в управлении. Решает все сам, никому не верит, потому и выдумываются каждый день новые и новые законы, чтобы связать всем руки, чтобы никто не пошевельнулся, не пикнул. Мустафа не знал, каким султаном будет он. Знал только, что Сулейман не такой, как нужно, и неутомимо повторял это, а в слушателях никогда у него не было недостатка. Сам Ибрагим, который дошел даже до того, что пренебрегал Сулейманом, подпал под чары Мустафы и из последнего своего похода слал шах-заде в Манису письма с заверениями в преданности, так, словно бы тот уже был султаном. Стали ли известны эти письма Сулейману, перехватили ли его улаки ответы Мустафы, которые он посылал Ибрагиму в Халеб и Багдад, - никто никогда об атом не узнает, все умерло вместе с Ибрагимом, а султанский сын не затронут был даже подозрением.
Не отразилась на положении Мустафы и неожиданная смерть валиде Хафсы, смерть, о которой с такой печалью писал ему тогда великий муфтий Кемаль-паша-заде:
"Суть этого течения речи - обжигающее душу, переполненное печалью событие с ее величеством, Высокой Колыбелью, великой госпожой валиде, да упокоит аллах ее душу и рассыплет по царству небесному ее милостыню, ибо она, простившись с земной обителью, упокоилась в месте пребывания божественного милосердия и приюта господнего благоволения. Преславное естество ее создано было для высшей благосклонности и заботливости ко всем созданиям людским. Если кто-нибудь выносил ногу несправедливости за пределы своего ковра, тому она сковывала ноги насилия цепью наказания, каждого, кто почитал ее, она сажала на подушку почести и уважения".
Вскоре умер и сам Кемаль-паша-заде. Казалось, умерли все, кто заботился о судьбе Мустафы, но в жизни шах-заде не происходило никаких изменений к худшему, у него и дальше были возможность и время совершенствовать свое тело и свой дух для высочайшей власти, и единственное, на что мог пожаловаться, так это на то, что момент вступления на трон почему-то задерживался.
Другой на его месте давно уже потерял бы терпение - Мустафа был невозмутим, будто окаменел в своей пышности. О султане говорил охотно и много, о султанше Хасеки и ее сыновьях - никогда, так, будто их вовсе не было на свете. Он первородный, он наследник, он будущий султан, о женщинах он не говорит, он берет их на ложе, где лежат они перед ним, словно гады нетронутые, дрожат, напряженные, будто туго натянутые тетивы луков, когда он высвобождает из зеленых шелков свое удивительное тело, как меч из ножен.
Привыкший к безнаказанности, Мустафа начал рассылать санджакбегам тайные послания, веря, что когда заходит солнце, люди отводят от него глаза, направляя взгляды в ту сторону, откуда должно появиться солнце новое. Над Сулейманом уже опускались сумерки, тридцатилетний Мустафа должен был взойти, как полнолицый месяц, как молодое утреннее солнце!
Однако чья-то невидимая рука перехватила все письма шах-заде и положила их пред очи султана, и Мустафа со своим пышным двором, с постаревшей, но полной надежд на возвращение в Топкапы матерью Махидевран оказался в далекой Амасии. Там впервые прозвучало имя султанского дамата Рустема, но вырвалось оно из испепелившихся от ненависти уст Махидевран, Мустафа не опустился со своих высот до мелочности коварства. Утешал себя тем, что в Амасии родился его грозный дед султан Селим. Добрый знак увидел Мустафа и в том, что султан посадил неподалеку от него самого младшего своего сына - Джихангира. Когда-то султан Баязид также посадил здесь своего сына Селима и внука Сулеймана - и что из этого вышло? Власть оказалась в руках старшего из них - Селима, а старый султан умер от отчаяния, вызванного сыновним предательством.
Дождавшись, когда Сулейман возвратился в Стамбул, Мустафа пригласил Джихангира в Амасию. Махидевран во всем усматривала коварные шаги ненавистной Хуррем. Ведь эта женщина способна сухой выйти из воды. Джихангира тоже считала улаком своей матери, но когда ей рассказали об этом сыне неправедного ложа, даже она успокоилась.
Джихангир, несмотря на свои девятнадцать лет, казался мальчиком хилый, ссутулившийся, со свинцовым лицом, с глазами изболевшимися, умоляюще раскрытыми, так, будто он хотел через них передать миру свои страдания. Запоздалый плод мрачного сладострастия Сулеймана, последний всплеск неисчерпаемой, казалось бы, жизненности ненавистной всем честным мусульманам славянки, Джихангир словно бы собрал в своем слабом теле всю злобу, всю ненависть, которая наплывала отовсюду на Топкапы, рос без любви, заброшенный, обреченный на гибель уже самим своим рождением, ибо был последним, а над ним возвышались, громоздились братья старшие сильные, ловкие, доблестные, настоящие наследники.
Никто не обращал внимания на Джихангира, покинутый всеми, он углубился в книги, в мудрословие, пытался проникнуть в таинственную суть древних поэтов, часто впадал в отчаяние из-за того, что ему не с кем поделиться ни своими сомнениями, ни знаниями, ни предположениями. Мать, хотя должна б, казалось, вложить всю любовь и всю заботу в своего самого последнего, к тому же самого слабого сына, отходила от Джихангира с каждым годом, замыкаясь в своей непостижимости и неприступности. Родные братья презирали его, наверное, из-за обреченности Джихангира в жестокой борьбе за трон. Зачем пришел на свет? Кому здесь нужен?
Можно себе представить, как должен был взволноваться Джихангир, когда в Трабзон, место его пожизненного, как он считал, изгнания, прибыли посланцы от шах-заде Мустафы с приглашением посетить Амасию. Джихангир вздрогнул от самого слова Амасия. Знал этот город, еще и не видев его никогда. Он стоял у него перед глазами на высокой горе, окруженный пятью рядами стен. Прославленные пещеры Амасии, в которых жили еще христианские угодники, потом мусульманские дервиши. Вокруг города тутовые плантации, сады, в городе огромное множество медресе, а в них тысячи софта учеников. В Амасии жил когда-то сын султана Баязида Коркуд, поэт, мудрец, может, в чем-то похожий на него, Джихангира, при Коркуде прославилась там великая поэтесса османского народа Михри-Хатун, или, как ее здесь называли, Михр-ун-Ниса, то есть Солнце среди женщин. Она писала когда-то: "Что это, сбылась ли моя судьба или мое предназначенье? Что я на ложе своем увидела рожденного ночью Меркурия?"
Мустафа предстал перед жалким, слабосильным Джихангиром в самом деле как бог из древних времен, как Марс и Меркурий, - роскошный, великодушный, блестящий, окруженный такими же блестящими людьми, в которых трудно было узнать подданных, они скорее казались друзьями шах-заде. И Джихангиру Мустафа сказал, как только они сели на ковер гостеприимства:
- Надеюсь, мы станем настоящими друзьями, потому что равнодушны друг к другу и никто не ждет ничего от другого, а каждый ждет своего часа.
Сказал это со спокойной уверенностью, так, будто уже давно забыл, что ему сужден час высочайший.
Мустафа был исполнен восторга от собственной персоны, но именно это более всего понравилось Джихангиру, который привык вообще не замечать себя и не знал, собственно, живет он или нет, существует на свете или вообще не рождался. Он всегда боялся одиночества и стремился к одиночеству, а вокруг Мустафы кипела бурная жизнь, вертелось множество людей, и все были влюблены в шах-заде, все состязались за его внимание, с утра до вечера повторяя: "Привет тому, у кого бриллиантовая душа", "Пусть дарует аллах благоденствие телу, речи, разуму нашего шах-заде".
Мустафа без конца удивлял Джихангира, в то время как не было ничего, что могло бы удивить его самого. Когда Джихангир повел речь о книгах, Мустафа засмеялся: "Хорошая книга - искренний друг. Когда она тебе надоела, она не гневается, как женщина. И когда ты ей веришь, она не обманывает тебя, как женщина". Пригласил чтецов, и целый вечер двоим шах-заде читали из "Сказок сорока визирей" и из "Гумаюннаме" Бидпада. Джихангир вспомнил поэтов, сказал, что он, как и их дед султан Селим, сторонник великих мусульманских мистиков Ибн аль Араби и Джеляледдина Руми, как тут же оказалось, что Мустафа тоже в восторге именно от этих поэтов, сам написал уже три дивана стихов под именем Мухлиси, то есть Преданный. Далее он спросил Джихангира, читал ли тот уже поэму "Мантигут-Тейр" ("Беседа птиц") Фарид-ад-дина Аттара, под влиянием которой на староузбекском языке появилась поэма "Лисан ут-Тейр" ("Язык птиц") великого Мир-Али-Шир Неваи*. Он жил в Самарканде и Мешхеде, умер в Герате, но слово его разошлось по всему мусульманскому миру. Он прочел отрывок из "Беседы птиц". Как ищут птицы своего царя, странствуют через семь долин и семь морей к горе Каф, опоясывающей землю. Не все выдерживают трудности пути, остается только тридцать птиц, и тут оказывается, что имя их царя Тридцать Птиц, следовательно, каждый из них является царем и все они, вместе взятые, царь Симург. Не наводит ли это на некоторые размышления? Как сказал пророк: "Слава тому, кто прочел".
_______________
* М и р- А л и- Ш и р Н е в а и - великий узбекский поэт Алишер
Навои.
Для Джихангира без конца устраивали пиры, а поскольку вина он не пил из-за слабости своей натуры, от сладостей его мутило, Мустафа для укрепления его природы велел готовить для молодого шах-заде шарики из толченых конопляных листьев с медом, подставлял ему вместо лакомств поджаренное и подсоленное семя конопли, пил вместе с ним подогретую ключевую воду, в которой растворялись зеленые шарики из макового сока.
Джихангир не узнавал себя и своего тела. Привычное, известное ему бренное тело, как и прежде, было его, но теперь оно избавилось от надоедливого земного притяжения, становилось легким, сильным, и хотя над разумом словно бы нависала и сгущалась плотной завесой тьма, тело прорывало ее, оставляя разум барахтаться по ту сторону завесы, мучительно размышляя над загаданной Мустафой задачей: что такое тридцать, кому тридцать лет миновало, а кому еще будет - Мустафе, Селиму, Баязиду или ему, Джихангиру?
Так проходили дни за днями. Султанские посланцы, не находя Джихангира в Трабзоне, добрались уже и в Амасию, но молодой шах-заде никого не хотел видеть, ничего не помнил, забывал, что он султанский сын, вообще, казалось, впал в небытие, превратился в дым, мглу, призрачность. Только бы иметь рядом с собой величественного, велемудрого Мустафу, тешить свой разум неторопливыми беседами с ним, глотая зеленоватые шарики, приносящие блаженство. Как сказано: "Оставь же их погружаться и забавляться, пока не встретят они своего дня, который им обещан..."
Встревожился ли султан, узнав о странной, противоестественной приязни, вспыхнувшей вдруг между Мустафой и Джихангиром? Или, может, подговорила его султанша Хасеки немедленно послать войско с Рустемом в те края и позвать в поход также и Мустафу, чтобы оторвать его от их самого младшего сына? Кто ж это знает? Мустафа, верный своей привычке, ни единым словом не упоминал о Хасеки, будто ее вовсе на свете не было, о султане же изредка цедил небрежно: "Тот, кто под женщиной, уже не мужчина". Джихангир слышал и не слышал. Одурманенный опиумом, бормотал стихи Корана, которые все были написаны то ли о нем, то ли о Мустафе: "Вы свои блага провели в жизни и насладились ими, а сегодня будете вознаграждены наказанием унижения за то, что возносились на земле без права... Ведь человек создан колеблющимся".
Не успев прийти в себя, Джихангир снова жаждал впасть в блаженное состояние, граничащее с потерей сознания, ибо выйти на дневной свет, где снова проявится твоя немощь, у него не хватало сил и воли. Стремился погрузиться в забвение так глубоко, чтобы оказаться даже ниже собственного сознания, провалиться в пропасть небытия.
Иногда его преследовали видения, одетые в маски невероятности. Возвращалось зрение, остро работало сознание, видел перед собой Мустафу, почти со слезами умолял его:
- Скажи, что ты дал мне? Чем очаровал? Почему так услужливо открыл мне это шелковое спокойствие, в которое погружается мой дух?
Улыбка, как судорога, пробежала по холеному лицу Мустафы.
- Я не давал тебе ничего, кроме чаши шербета. Это, может, мой двойник.
- Двойник? Какой двойник? Я никого не знаю, кроме тебя.
- Мы похожи так, что даже я не различаю, где я сам, а где мой двойник.
- Зачем тебе это? - удивлялся Джихангир.
- У всех султанов всегда множество двойников. Чтобы сбить с толку людей, а может, и самое смерть. Только аллах знает, где настоящий султан. Может, и ты никогда не видел султана Сулеймана, а только его жалкие подобия.
После таких страшных разговоров Джихангир и сам уже не знал, он ли это или кто-нибудь другой. Был и не был. Здесь и не здесь. Жил и не жил. Будто качался на адских качелях между этим миром и потусторонним.
Когда через много дней в краткую минуту прозрения снова увидел перед собой Мустафу и попытался заговорить с ним о "Мантиг ут Тейр" и о загадочном числе тридцать, тот засмеялся:
- А что это такое?
- То есть как? - удивился Джихангир. - Ты ведь сам рассказывал мне.
- Это не я.
- А кто же?
- Шах-заде Мустафа.
- Мустафа? Тогда кто же ты?
- Я его двойник. А шах-заде в Аксарае возле Коньи готовит войско для похода против кызылбашей.
Джихангир испуганно поднял руки. Хотел отгородиться от мира, чтобы не знать ничего, ничего, погрузиться во тьму сновидений, неземного блаженства. Снова взрывались солнца под его веками, огненные шары лопались, и метались темные тени, угрожая ему, пустота давила на уши, а тело прыгало от радости, что еще существует. А потом начал бить барабан, бил долго, жестоко, так, будто решил во что бы то ни стало загнать Джихангира в землю.
Кто-то пробивался до его сознания бесцеремонно и безжалостно, морил голодом, мучил жаждой, не давал успокоительных шариков опиума, заслонял солнце и весь мир, упорно повторял: "Султан зовет вас к себе, ваше высочество! Его величество ждет вас, мой шах-заде! Благословенный падишах обеспокоен! Опора мира требует! Повелитель трех сторон света гневается!"
Джихангир отправился, сам не зная, куда и зачем. Куда-то его везли, давали для успокоения то, чего требовал, что-то обещали. Что должен был найти, увидеть и познать? Не нашел ничего. Не застал. Опоздал навеки.
Шах Тахмасп начал против султана войну, чтобы вернуть земли, утраченные три года назад. Когда в Стамбуле стало известно об этом, султан послал фирман Мустафе готовить войско в Конье для отпора шаху, пока придет из столицы он сам. Это был уже двенадцатый поход, в который собирался Сулейман. Шестидесятилетний султан часто страдал болезнью ног, в последнем походе три месяца не мог ни ходить, ни сидеть на коне, и тогда его несли на носилках. Когда ходил в Европу, то хотя бы возвращался оттуда в том же году, а походы в Азию каждый раз растягивались на два года: дороги были далекими, трудными и опасными. На этот раз Роксолана уговорила султана послать войско во главе с Рустемом, а самому остаться в Стамбуле.
Рустем дошел до Аксарая и там засел на зиму. В близлежащей Конье со своими янычарами и малоазиатскими спахиями стоял Мустафа. Рустема султан назначил сераскером, следовательно, Мустафа должен был подчиняться главнокомандующему, но шах-заде проявил упрямство, достойное султанского сына, и не захотел кланяться вчерашнему рабу и джавуру. Рустем довольно спокойно отнесся к непокорности шах-заде, но тут уж получалось, что Мустафа поднимает руку и на султана! А поскольку султан далеко, то все прежде всего отразилось на его зяте. Остроязычный босняк не утерпел, чтобы не сказать о Мустафе: "У кого нет силы ударить верблюда, бьет его седло".
Рустем послал фирман Мустафе о том, как и куда тот должен идти со своим войском, но каким-то образом фирман был прочитан янычарами, и те всполошились: султанский дамат хочет потоптать их любимца! Кричали о том, что султан уже стар и беспомощен, трава проросла из его костей, из глаз вылетают мухи, в ушах засела скверная овечья хвороба - что это за султан! Вот Мустафа - это настоящий султан, богом данный, пора уже, чтобы Мустафа занял трон. Мустафу султаном!
К Рустему прискакал перепуганный спахийский ага Шемси Ахмед, пересказал все, что слышал в Конье, но великий визирь и тут не встревожился, только ухмыльнулся:
- Не все то орех, что круглое.
Знал, что ни один из шах-заде не провозглашен наследником престола. Так почему он должен тревожиться? А на тридцать тысяч янычар было у него триста тысяч спахиев, верных султану до смерти, ибо не Мустафа давал им дырлыки, а Сулейман. Говорят же, что топор не расколет свою рукоять. И ослепнет тот кот, который съедает свечи в мечети.
Ахмед-ага, кроме своего высокого военного положения был еще, как все те, кто пытался стать как можно ближе к трону Сулеймана, поэтом. Он был родом из той самой местности, что и прославленный поэт Ахмед, и тайком мечтал достичь такого положения, какого достиг когда-то его предок. Ахмеди в Амасии преподнес великому Тимуру хвалебную касиду, написанную так изысканно, что повелитель мира сделал Ахмеди своим недымом*, в обязанности которого входило развлекать повелителя остроумными беседами. Собственно, из-за остроумия Ахмеди и лишился всех тех высоких милостей, которых достиг благодаря своему поэтическому таланту. В бане Тимуру прислуживали два мальчика-раба. "Нравятся тебе?" - спросил Тимур своего недыма. "О повелитель! - приложил к груди руки Ахмеди. "Чего они стоят, по-твоему?" "Один стоит Египта, а другой всех сокровищ мира!" - воскликнул Ахмеди. "Дорого же ты ценишь моих рабов. Тогда чего же стою я?" - спросил Тимур. "Вы, повелитель? Вы - восемьдесят акча", Тимур чуть было не задохнулся от таких дерзких слов. "Восемьдесят акча? - закричал он. - Да у меня мейзар* на бедрах и тот стоит восемьдесят акча!" - "Вот я мейзар и оценил, спокойно промолвил Ахмеди. - А вы сами, о падишах, не стоите ничего".
_______________
* Н е д ы м - собеседник (араб.).
От гнева Тимура Ахмеди пришлось бежать в Эдирне, где его принял Сулейман, сын Баязида Йилдирима, разбитого хромым кочевником. Через полтораста лет то же самое повторилось с Ахмед-агой. Он написал сатиру на Рустем-пашу, в которой высмеивал его толстую кожу, которую не может прокусить никакой овод, и когда сатира дошла до великого визиря, его разъярило не то, что в ней написано, а то, что спахийский ага оказался поэтом, то есть представителем того племени, которое сераскер ненавидел более всего на свете. Он поклялся отрубить голову Ахмед-аге, как только тот попадется ему в руки, и поэт-неудачник вынужден был даже в бегстве повторить судьбу своего предшественника: он кинулся в Стамбул, к султану Сулейману.
_______________
* М е й з а р - (или - не так вульгарно - "изар") - узенькая
тряпочка на бедрах, без которой мусульманин никогда не моется в бане.
Там пробился до самого падишаха и заявил, что янычары в лагере шах-заде и в лагере самого сераскера бунтуют чуть ли не каждодневно, называют своим султаном Мустафу, ибо, мол, падишах Сулейман слишком стар, чтобы водить войско против врагов. На престол должен сесть законный наследник, с чем все согласны, противится единственный Рустем-паша. Поэтому следует снять голову великому визирю, а старого султана послать в Димотику на отдых. Шах-заде Мустафа, вместо того чтобы унять крикунов, появляется перед ними в золотом кафтане, называет янычар братьями и сыновьями, щедро одаряет золотом из султанской казны, сам же тайно сносится с шахом Тахмаспом. Рустем-паша единственный сохраняет верность престолу и зовет султана, чтобы тот пришел и взял войско в свои руки, пока не поздно.
Чем старше человек, тем он медлительнее, только не в ненависти. Султан сразу же кинулся в Конью. С Роксоланой попрощался торопливо, она и не пыталась задерживать его, чувствуя, что ныне должно что-то решиться.
Сулейман взял с собой сыновей Селима и Баязида, посланы были гонцы к Джихангиру, чтобы тоже прибыл в султанский лагерь, но самого младшего сына долго не могли найти, потом еще дальше везли, и он опоздал, к тому же был в таком состоянии, что не понимал, где он и что происходит вокруг.
Султан остановился на конак в Актепе, возле города Эргели, на осеннее равноденствие. Две недели Сулейман отдыхал в своем огромном шелковом шатре, затем вызвал к себе Мустафу. Был один в шатре, весь в золотой чешуе сидел на троне в самых дальних глубинах шатра, разделенного прозрачными муслиновыми занавесками на несколько помещений. Мустафа приехал на белом коне, одет был во все белое, словно бы хотел показать чистоту своих намерений и незаинтересованность в той суете, которая происходит вокруг трона. Собираясь к султану, мыл руки. Упал у него перстень с зеленым бриллиантом и не утонул, остался на поверхности. Шах-заде расценил это как предсказание: счастье его достигло наивысшей точки, и теперь может наступить падение.
Но когда уже выехал, закаркала ворона, и сидела она на восток от него - знак, что твои желания исполнятся.
Потому спокойно вошел в султанский шатер, один, без сопровождения: ведь султан ждал его одного, чтобы поговорить с ним, как отец с сыном. Мустафа вошел горделиво, важно, высокий, крутоплечий, величественный, пройдя переднюю, где не было ни единой живой души, приоткрыл занавеску. Плутая в мягких коварных тканях, шагнул в глубину шатра, остановился, удивленный, ибо и здесь не было никого, только со всех сторон свисали муслиновые занавески, будто призрачные сети, в которые должна была попасть чья-то заблудшая душа. И пока Мустафа стоял и удивлялся, из-под нагромождений и складок мягких прозрачных тканей, из самых темных углов бросились на него огромные черные дильсизы. Шах-заде мгновенно обнажил саблю, взмахнул ею, отгоняя немых шайтанов, стряхнул двоих или троих с плеч. Лишь тогда в глубине шатра, за несколькими рядами прозрачных занавесок, увидел султана, сверкавшего тусклым золотом, застывшего в неподвижности, словно умершего.
- Отец, султан, помогите! - крикнул Мустафа, может, впервые в жизни обращаясь с просьбой, и не к кому-нибудь, а к человеку, смерти которого ждал чуть ли не со дня своего рождения, которого презирал и не любил. Ваше вел...
Готов был кинуться под защиту султанской руки, упасть ниц к подножию трона, на котором так часто видел себя уже и не в грезах, а наяву, но в это время сзади, из-за спин громадных султанских телохранителей, подкрался к Мустафе придворный вельможа Зал Мухаммед-паша, сноровисто набросил шах-заде на шею тонкий шелковый шнурок, изо всех сил стянул его, и султанский сын упал на ковры.
Сулейман не пошевельнулся. Смотрел, как заворачивали тело Мустафы в ковер, как выносили из шатра. Потом велел позвать визирей, великого муфтия и великого нишанджию и писать фирман о наследнике престола. Наследником провозглашался самый старший сын султанский - шах-заде Селим.
В выборе наследника советоваться Сулейману было не с кем. Хасеки была далеко, да он и так знал ее мнение: склонялась сердцем к Баязиду, потому как напоминал ей самого султана, единственного мужа, которого должна была любить. Собственно, выбирать было не из кого. Было пятеро сыновей, осталось два. За Селима говорило старшинство. Кроме того, в нем есть необходимая степенность, можно сказать, султанская почтенность. Баязид слишком легок, юрок, добычлив, неутомим, непоседлив, казалось бы, настоящий воин и внешне даже похож на своего отца в молодости, но не унаследовал от султана глубоко скрытой неподвижности, способности к упорному размышлению. Кто не умеет сидеть на месте, не умеет думать. Мудрость в сдержанности, неторопливости, в умении сосредоточиться. Он, Сулейман, умел это делать даже в походах. Баязид не способен к этому даже в тот момент, когда задерживается на некоторое время на одном месте. Все у него вразброс - мысли, настроения, увлечения. Даже гарем свой он как-то умудряется разбросать так, что часть одалисок всегда оказывается там, где он выныривает: то в Стамбуле, то в Брусе, то в Конье. Уже успел родить четверых сыновей со своими женами, ждет, кажется, пятого в Брусе. Даже в этом словно бы сходен с султаном, но одновременно и отличен, потому что Сулейман держал свой гарем (пока держал) на одном месте, в царственной неприкосновенности, как и надлежит для двора падишаха, а этот развозит по всей империи.
Селим не таков. Правда, не очень обременяет себя государственными делами, проводит время на охоте да в пьянстве, пропадает в гареме, предаваясь безудержному сладострастию, но зато всегда на месте, не мечется, знаешь, где его найти, есть в нем внутренняя сдержанность, столь милая сердцу Сулеймана, а еще милее внешность Селима, который словно бы повторил свою неповторимую мать лицом, волосами, ослепительностью кожи.
А наследниками властелины всегда провозглашали тех, кто милее их сердцу. Так, Чингисхан назвал своим преемником Угедея, Тимур - Улугбека.
Войско узнало о смерти Мустафы еще в ту же самую ночь. Крик и вопли стояли над лагерем до утра. Янычары кричали, что все это происки султанского зятя, и требовали у султана головы Рустема. Рустем и здесь остался верен своему обыкновению. "Мышь, рожденная в мельнице, грома не боится", - сплевывая себе под ноги, посмеялся он на диване.
Сулейман слишком хорошо знал своих янычар, чтобы не удовлетворить их требования. Всю жизнь сопровождали они его, были самыми верными, но одновременно и самыми непокорными, всегда недовольными, всегда чего-то требовали, и он давал им каждый раз не то, чего хотели, каждый раз обманывая, но умело удовлетворяя самых завзятых крикунов то лаской, то подкупом, то обещанием. Обманул и на этот раз. На диване отобрал государственную печать у Рустем-паши, велел ему немедленно возвращаться в Стамбул, а великим визирем назвал хитрого Ахмед-пашу, хотя все думали, что уже на этот раз печать окажется за пазухой у Мехмеда Соколлу, который столько лет угождал шах-заде Селиму. Но султан понимал, что войско не примет взамен жестокого Рустем-паши, может, еще более грубого Соколлу. Они могли удовлетвориться лишь человеком мягким, а именно таким и был Ахмед-паша.
После этого султан пошел в Халеб, где намеревался провести зиму, чтобы ранней весной ударить на шаха кызылбашей. Сыновья Селим, Баязид и немощный Джихангир ехали следом за султаном. Из Амасии вывезли гарем Мустафы и Махидевран, они целых два месяца добирались в Брусу, где кизляр-ага Ибрагим задушил единственного сына Мустафы, семилетнего Мехмеда. Бывшая Властительница Века, Весенняя Роза Махидевран еще двенадцать лет оплакивала сына и внука, жила всеми забытая, чуть ли не нищенствуя, зато все же дождалась смерти своей соперницы и врага и этим должна была довольствоваться.
Роксолану же с течением времени обвинят в смерти Мустафы те, кто был слишком далеко от этих событий, хотя опираться в своих обвинениях будут только на догадки и выдумки, сваливая на худенькие плечи этой измученной женщины еще и бремя смерти сына чужого, будто не разрывалась ее душа от смертей сыновей собственных.
"Степами йтиму, як голубка густиму".
ДЖИХАНГИР
Узкоплечий, как птица, бессильный и беспомощный, он проявлял удивительную враждебность к людям и вещам. Не терпел возле себя ничего, кроме ковра на полу, даже подушки выбрасывал прочь, метался, горел, впадал в бессознательное состояние, оживал лишь на короткое время, но ничего не понимал, не хотел знать, не слышал, не боялся даже грозного имени султана. Что ему султан? Ему сказали, что Мустафа убит. Он не поверил, вскоре забыл о Мустафе, когда же вспомнил, то засмеялся от собственной мудрости, ибо разве же не говорило ему предчувствие, что самый старший брат будет убит? Об этом сказано даже в Коране: "И быть ему убиту! Как он рассчитал! И еще быть ему убиту! Как он рассчитал! Потом он посмотрел! Потом нахмурился и насупился, потом отвернулся и возвеличился..."
Все записано в книге книг. И о нем, Джихангире, точно так же. И убьют его, потому что не жесток, а еще потому, что сам не убийца. Тужу по тебе, брат мой, Мустафа. Был ты добр со мной, любовь твоя для меня превосходила любовь женщины. Если бездонная пустота скрывается под всем, то что же тогда есть жизнь, если не отчаяние? Если нет никаких святых уз, объединяющих людей, если поколение за поколением исчезают, будто листья в пущах, если человек исчезнет, как пение птицы в лесу, как корабль в море, как вихрь в пустыне, если вечное забвение подстерегает свою добычу, то зачем жить?
Счастье не является человеческой приметой, потому глубоко-глубоко, в самых отдаленных закоулках этого счастья, непременно живут отчаяние и страх перед ничем. Потому глухой непокой жил в его душе еще с малых лет, и ничто его не увлекало, ни на чем не мог сосредоточиться, внезапно охватывала дикая тоска, и он, изнемогая, метался из стороны в сторону... Какие-то странные видения мелькали перед глазами, серебро звенело в душе, потом ее засосала болотная тина, потом... Разноцветье плыло сквозь него, как сквозь разноцветье окон Топкапы. Синее, зеленое, чаще всего красное, как сок граната, как кровь, как цвет жизни. Тепло и восторг. Боль и пожар в душе. Может, горело в нем все, что не смогли сжечь султаны? И когда Мустафа от доброты сердечной дал ему зеленоватые шарики забвения, Джихангир познал состояние человека, будто попавшего в знакомый дом, где жил давно, только не знал, что живет там. И всегда слышал там веселую песенку: "Дем деми - хайдер, сахиби - календер, мюнкире - некир"*. Не знал только, что такое "дем"**, хотя и слыхал, что даже сам падишах употребляет его для возвеселения духа. Дем печально-зеленый, как мир ислама. Цвет напряжения, возбуждения. Гигантские равнины, могучие горы, пылающие небеса, молнии, бури всесветные. А что такое человек? Бездонными ночами мчат его огненные кони. А куда? В страну серебристых облаков, тонконогих скакунов и тонкостанных дев? А пыль на дорогах до самого неба. На каких дорогах он потерял себя? В каком бреду потерял и загубил? И где его любимый брат Мустафа, который должен дать ему щепотку дема, чтобы внутри все гудело и горело, и земля вокруг тоже загудит, как орган греческий? И тогда жестокие синие звери, терзающие ему сердце, станут розовыми, и весь мир наполнится тонами прозрачно-алыми, тепло-желтыми, мягко-зелеными...
_______________
* Песенка турецких наркоманов XVI в.
** Д е м - гашиш.
У Тимура был любимый сын Джихангир. Умер молодым. Все ли Джихангиры должны умирать молодыми? И убьют его потому, что не жесток, потому не жесток, что... Всюду зло, и победить его нет сил. Никто не может изменить своей судьбы. Человек ничего не знает. Живет в пустоте. Накинут тебе на щею зеленый шнурок не шире лезвия ножа. Слава и тьма - все сплелось в странных переплетениях османских тюрбанов. Слава сверкает драгоценными самоцветами, а тьма прячется в множестве складок, выползает из них, наползает, как адский дым.
Когда-то сидел он в золотой колыбели и играл золотыми яблоками, а теперь топтали душу кони. Дикие кони, дикие кони, не играйте душой, о не играйте! Далга, амма гечйорсун!* И снова птицы летали в нем, и шумели ветры наслаждения в его невесомом теле. В одурманенном состоянии уже ничего не замечал, видел только собственные руки в беспрестанном движении. Удивлялся, почему их так много и почему они все время двигаются. Руки поднимались, заламывались, кричали и плакали. Это было невыносимо. Если бы стал султаном, велел бы обрубить всем руки и ноги. Ноги - чтобы к нему никто больше не приходил. А то вот пришли и сказали, что султан Сулейман не разрешил давать Джихангиру ни крошки дема. Джихангир тихо засмеялся. Что ему султан? Туда, где он был, уже не проникнут никакие султаны. "И сказано тиранам: "Вкусите то, что вы приобрели!" А утром поразило их наказание утвердившееся". Произносил или только хотел произнести, на самом же деле только в мыслях вяло перебирал стихи Корана, точно так же, как вяло шевелил пальцами ног. Обувь у него была из такого тонкого сафьяна, что видно было это сквозь кожу. Обувь была такая же, как у Мустафы. И халат на нем тоже из таких же брусских шелков, и шаровары, и тюрбан.
_______________
* Турецкое выражение, означающее одурманивание человека гашишем.
И тогда пришел к нему сам Мустафа. Сел у изголовья, задумчиво смотрел в пространство, был величественным и неприступным.
- Это ты? - спросил Джихангир.
- Я, - ответил Мустафа.
- Но ведь ты убит?
- Убили не меня, другого Мустафу.
- Откуда знаешь, что убили не тебя, а другого?
- Это невозможно объяснить. Познание дается от рождения.
- Как это прекрасно! - прошептал Джихангир.
А Мустафа ответил ему строчками из Корана:
- "...губит нас только время".
- А ненависть? - спросил Джихангир.
- Что ненависть? Любовь стократ сильнее ее. Вот я полюбил тебя и пришел, чтобы помочь.
- И ты поможешь?
- Помогу.
И дал Джихангиру дема. И прозрачная тишина окружила его со всех сторон, наполнила ему душу, и ароматы забвения овладели им, он был подобен ангелу, не различал, где живое, а где мертвое, и Мустафу видел или не видел - тот, уплывая от него, исчезал беззвучно, мягко, тихо и медленно, пока не скрылся совсем. Осталось имя. Но что такое имя? Даже оно растаяло с дымом. Только в невидимом - высочайшая ступень реальности.
И еще множество раз приходил к Джихангиру Мустафа, садился возле него, и они часами вели неторопливые беседы. Приставленные султаном люди суетились вокруг, прислушивались к голосам, звучавшим ниоткуда, но не видели Мустафы, не владели даром проникновения в невидимость. Несчастные, жалкие люди!
Уходя, Мустафа каждый раз подавал на прощанье Джихангиру свою сильную белую руку и незаметно вкладывал больному в ладонь несколько шариков дема. "Помни мою любовь к тебе, брат", - говорил он тихо. Джихангир плакал от растроганности, так в слезах и заплывал в мир, где красными снами расцветали маки, пылали бахромчатыми огнями в сладко обессиливающих грезах, услужливо открывали перед Джихангиром непроглядные бездны, где клубились едкие испарения небытия, а над ними раздавалось дерзкое пение бюльбюля.
Так он уже и не приходил в сознание.
Султанские приближенные врачи были бессильны. Все в Джихангире отравлено. Быть может, он возвратился бы к жизни, если бы была возможность заменить его кровь и его тело. Не шах-заде, а только его душа. Сулейман тяжко молчал. Никто не может изменить данное аллахом, "...и нет зерна во мраке земли, нет свежего или сухого, чего не было бы в книге ясной". Тела предаем земле. Душу забирает аллах.
Теперь для Джихангира не было остановки. Лунное сияние мертвым светом лилось на его пути на плоскогорья, потоки, реки, камни, белую пыль - и он будто вечный паломник, ибо все говорило о вечности так, будто на земле не было смерти.
А потом из глубочайших недр земли изверглось потрясение, и дрожь начала бить загубленное тело Джихангира, дрожь от страха перед неопределенностью, наползавшей на него из клубящейся тьмы, из хаоса, из ужаса.