17
Империя
«Что за дивное зрелище — наблюдать новое устройство мира и непривычный облик вещей в том, что касается обычаев, традиций, привычек, пищи и языка, — записал путешественник Эдвард Браун летом 1669 года. — Стоит отъехать на день пути от Рааба, как человеку начинает казаться, что он распрощался с нашим миром, и, еще не доехав до Буды, попал в другой мир, совсем не похожий на страны Запада, ибо здесь не носят волос на голове, лент, манжет, шляп, перчаток; здесь нет кроватей и не пьют пива». Браун говорил от лица многих поколений западных путешественников, которых, стоило им шагнуть за порог Дар-уль-Ислама, неизменно охватывало чувство, будто они попали в другой мир.
Империя никогда не имела четких очертаний, разве что представляла собой что-то вроде восьмерки, круги которой сходились в Стамбуле, но, когда ты попадал туда, переправившись через Дунай у Рааба, или преодолев горные перевалы на побережье Далмации, или после морского путешествия (в пятидесятые годы XVII века — тридцать шесть дней от Венеции до Константинополя), — даже воздух казался иным. «Разве вы не дышите воздухом Великого сеньора? — вопрошал в XVII веке один великий визирь у иностранных торговцев, вымогая деньги. — И вы ничего не заплатите за это?»
Приграничные территории к тому времени были довольно унылым местом. Христиане понастроили там фортов и карантинных станций, турки укомплектовали гарнизоном каждую из своих крепостей, но в целом эта территория производила впечатление позабытой страны, которую оживляют лишь время от времени проходящие по ней армии или конные отряды, отправляющиеся в набег. Османские торговцы редко забирались так далеко — их отпугивал уже один карантин, не говоря об опасностях, ожидающих в христианских землях. Запад дал этому великому рубежу, этому культурному разлому, разделившему Европу, лишь крупицу той энергии, что была накоплена здесь теми, кто раздвигал границы империи — до берегов Атлантики, до венгерских равнин, до берегов Дуная и Днепра, до Каспийского моря и пустынь Магриба — в те дни, когда османское приграничье было полно жизни.
У каждого гостя с Запада был свой момент инициации. Молодой английский путешественник Александр Кингслейк испытал его в 1846 году в Эсене, когда огромная толпа людей в красочных одеждах набросилась на его чемоданы, передралась из-за них и в конце концов втащила их на крутой берег реки, а молодой чешский дворянин барон Вратислав — летом 1599-го, когда обнаружил, что местные жители даже самые мелкие услуги оказывают за плату — на турок, наставляет он последующих путешественников, деньги оказывают весьма «успокаивающее» воздействие. Французы неизменно обращали внимание на то, что на смену сапогам, гетрам, камзолам, лосинам и вообще всему, что носят в Европе, приходят самые простые халаты и богатый набор разнообразных головных уборов. Это был тот момент, когда, как писал один философ XVI века, который в Османской империи не бывал, путешественник, прибывший из Венеции, чувствует, что покинул город и попал в овчарню. Вы въезжали в империю, солдаты которой встречали вас цветами и поцелуями. Великолепный конный отряд сипахи — в воздухе реют копья, луки натянуты, колчаны полны стрел, на плечи наброшены шкуры диких зверей, на головах белоснежные тюрбаны, темные лица обветрены — проносится, поднимая облако пыли, чтобы составить вам эскорт. В 1599 году, когда английский коммерсант Джордж Сандис думал, что уже вот-вот ступит на турецкий берег, греческая команда судна начала вести себя странно: утверждая, что за ввоз вина полагается смертная казнь, «они, не желая выливать такой хороший напиток в море, выпили его; капитан то спит мертвецким сном, то вскакивает, полный энергии, и начинает проявлять свой вспыльчивый нрав; находящийся на корабле слепец рассекает тростью воздух и падает за борт; капитан, внезапно пробудившись к жизни, начинает размахивать направо и налево абордажной саблей, и вся команда, спасаясь от него, прыгает в море».
Суровы и круты были Балканские горы — страна глубоких ущелий, заснеженных перевалов и жалких деревенек, похожих на россыпь мусора, выброшенного из города; целые народы так надежно прятались в своих высокогорных логовищах, что добраться до них можно только на четвереньках, да и то если не смотреть вниз. Густым и темным был покров дубрав, встречающих вас, когда вы въезжали в страну сербов, и сопровождающих многие дни подряд, к суеверному ужасу приставленного к вам янычара. Зелеными и влажными были рисовые поля Марицы, что в Болгарии, сухими и жаркими — морщинистые холмы Фракии, пригодные лишь для коз. Все источники в империи, уверяли путешественники, были сернистыми, ни в одном ее городе не было крепостных стен и часов на площади, а всякий совершающий трехдневное путешествие по Адриатическому морю из Бари в Дуррес неизбежно попадал в шторм, и, проведя в бушующем море две недели, изможденный и растерянный, сходил на берег в первой попавшейся рыбацкой деревне.
Жители одной из боснийских долин все поголовно страдали зобом и носили сандалии. Болгарские крестьяне отличались особенной почтительностью. Пастухи Пинда славились своими дикими нравами. В горах Далмации обитало племя гигантов, чьи ружья были еще длиннее, чем они сами. Евреи Фессалоник могли показать вам ключи от своих домов и складов в Гранаде, куда они рассчитывали в скором времени вернуться, а албанцы — парящих в небе орлов, своих предков. Девушки, живущие в одной деревне рядом с Пловдивом, все до одной были принцессами византийской крови, как решил Бусбек, принимая во внимание их благородную осанку и ослепительную красоту.
На обед — «блюдо вареного ячменя или риса и большой кусок баранины. Вокруг блюда на подносе — аппетитного вида хлеб. И еще одно блюдо с медом или куском сотов», — вспоминал один путешественник, а другому предложили фету — «большой ком грубого непрессованного сыра». Европейцы жаловались, что им неудобно сидеть на полу; к XIX веку взрослые мужчины успели исписать множество страниц своих путевых заметок полукомичными описаниями перенесенных ими страданий. Вместо веселого христианского трактира путешественник мог угодить в мрачный, кишащий вшами и блохами хан — «несколько прогнивших лачуг, сгрудившихся вокруг навозной кучи», в сырую комнатушку без окон с охапкой соломы вместо постели. Если хан попадался не из лучших, значит, он был поистине ужасен: на соломе уже много кто успел поспать, в комнате мороз, насекомых полным-полно, постояльцы самого бандитского вида и одинокий слуга, сидящий «за дверцей, закрытой на сто засовов; этот узник, выглядывающий из крохотного зарешеченного окошка, продает чеснок, соль, сыр и оливки», а иногда и паршивое греческое вино. Бусбек предпочитал наводить порядок в одном из местных сараев, после чего разжигал огонь, загородив его тканью своего шатра, ставил стол и кресло, которые вез с собой, и «чувствовал себя счастливым, словно король Персии». Лорд Гарри Кавендиш, будучи в 1589 году генуэзским торговым агентом, спал в стогах сена, в крестьянской телеге, на крыльце церкви и в курятнике. «О, ханы Албании! Увы мне! Ночь еще не кончилась! — стенал Эдвард Лир три века спустя. — Неисчислимые блохи… огромные пауки, привлеченные теплом, градом падают с потолочных балок. О, ханы Тираны! Большущие ночные бабочки вьются вокруг меня, задевая крыльями лицо!» Однако путешественнику могло и повезти, и тогда его отводили в величественный караван-сарай — полубазар, полуотель, где купец мог сложить свои товары в погреб и закрыть его на замок, где лошадей размещали в приличных конюшнях, а к услугам постояльцев были комнаты (как одноместные, так и общие) на втором этаже вокруг внутреннего двора, причем в каждой комнате был очаг, туалет и место для помывки. В таком караван-сарае можно было три дня жить и питаться бесплатно.
Если вы путешествовали по суше, вас ожидало, как говорил Байрон, «долгое прощание с христианскими языками» — венгерским, сербохорватским, греческим, болгарским и, если вы высаживались в Салониках, кастильским испанским. Если вы плыли в Константинополь через Дарданеллы, вас приветствовали на турецком, греческом, иврите, армянском, арабском, персидском, болгарском, валашском, немецком, голландском, французском, английском, итальянском, венгерском. Какой-нибудь проходимец в лохмотьях мог, ухватив вас за рукав, обратиться к вам на своем родном французском, а моряк, у которого вы спросили дорогу, мог заговорить на знакомом вам диалекте Венето, и вы даже могли случайно услышать, как адмирал османского флота, капудан-паша, известный своей ненавистью к христианам, шепчет под нос проклятье на родном итальянском.
Это была земля странных сближений и отзвуков. В 1814 году, проезжая через Салоники, Генри Холланд услышал, как симпатичная молодая гречанка поет народную песню, которая внезапно унесла его «в Исландию, на берега Факса-фьорда, где два года тому назад я слышал ту же самую мелодию, только сыгранную на исландском лангшпиле». Байрон увидел в албанцах сходство и, может быть, дальнее родство с шотландскими горцами, ибо, как он писал в 1809 году, «самые их горы кажутся каледонскими; они носят килт, хотя и белого цвета; их язык звучит очень по-кельтски, они суровы и отважны; словом, я почувствовал, что снова оказался рядом с Морвеном». Другие путешественники чувствовали себя скорее озадаченными. «Все их обычаи прямо противоположны тому, что принято у христиан, — писал один венецианский дипломат XVII века. — Можно даже подумать, что их законодатель именно это имел в виду, когда сочинял правила церемониала. Мало кто из турок разбирается в механике; они не возделывают землю; не играют в мяч ни руками, ни ногами; не стреляют из пушек». Османские евреи были настолько свободны от печати гетто, что европейцы, сбитые с толку местной религиозной терпимостью, практически не могли их распознать. Европейцам казалось странным, что венгерские скотоводы в этой, как они полагали, мусульманской империи выглядят такими упитанными и хорошо одетыми; и трудно было поверить, что люди, выстроившиеся в тени мечети в очередь за тарелкой бесплатной похлебки, все, как один, мусульмане, причем бедные как церковные мыши. Крестьяне, казалось, носили шапки, перевернув их вверх ногами: у основания они были узкими, а наверху расширялись и оттого покачивались; некоторые путешественники отмечали также, что местные жители и зимой, и летом утепляют верхнюю часть тела, а ноги — нет. То же самое было с домами, которые все, по мнению Элиота, были «рассчитаны исключительно на лето, а приход зимы, похоже, всегда оказывается неожиданностью. Обитатели дома набиваются в одну комнату, обогреваемую железной печкой или открытой жаровней, а прочие помещения, которые нельзя обогреть, остаются пустыми». Отправляясь на промысел, рыбаки Охридского озера усаживались с веслами втроем на один борт у самого носа. «Результат их работы должен бы сводиться к хождению лодки по кругу, и не случается так лишь благодаря противодействию старика, который сидит на корме и рулит веслом. Это один из самых удачных за всю историю человечества способов впустую расходовать силы и получать минимальный результат при максимальном приложении труда».
Дж. Ф. Фрезер (чья книга о Балканах (1906) проиллюстрирована зернистыми фотографиями зверств, собранными на одной странице, по которой вдоль корешка идет пунктир из дырочек, сопровожденный инструкцией: «Эту страницу можно вырвать и уничтожить, если вы находите фотографии слишком страшными») утверждал, что османы пишут задом наперед и водят бревном по пиле; их офицеры салютуют солдатам, и даже кондуктор в автобусе компостирует на билете название остановки, на которой вы сели, а не до которой едете.
Новоприбывшие часто переживали неожиданные опасные приключения. Барон Вратислав, полюбивший турецкую кухню, пересек границу летом 1599 года, когда ему не было и двадцати. Выбравшись на пару дней из Стамбула, он улизнул от своего янычарского эскорта и решил поплавать на лодке в Мраморном море. Будучи чехом, прежде он моря никогда не видел. Он собирал на берегу полосатые ракушки, смотрел, как ныряют дельфины, и любовался суденышком, которое на всех парусах спешило к берегу; и только когда янычары, обнаружив его отсутствие, прибежали на берег и потащили его прочь, устроив перестрелку с матросами, барон понял, что его едва не схватили пираты. Они еще давно его заметили, а теперь под градом стрел и проклятий поспешно разворачивали паруса, чтобы уйти назад в открытое море. Полу Райкоту однажды пришлось провести ночь на равнине вблизи Пергама среди кочевников самого грозного вида: они дали ему пристанище, накормили, а наутро распрощались с ним, отказавшись взять деньги и попросив лишь «всюду, где бы я ни оказался, хорошо говорить об этих бедных людях, которые проводят свою жизнь в полях и соблюдают следующий принцип — не причинять никому вреда и оказывать помощь всякому, кем бы он ни был».
Некоторые путешественники бывали удивлены, а некоторые ужасались, когда сопровождавшие их янычары выгоняли из дома семью каких-нибудь греческих или сербских крестьян, чтобы их подопечному было где переночевать, и при этом требовали не только предоставить пищу и вино, но и заплатить «зубной сбор» за износ своих челюстей. Других шокировало зрелище публичной казни, столь же отвратительное, сколь завораживающее; один гость из Европы заметил sotto voce, что «турки не миндальничают с преступниками».
Величина и сложность державы османов в начале XVII века не имели прецедентов в истории — империя переросла средневековые механизмы, созданные для того, чтобы ей управлять.
Со времен Древнего Рима ни одно государство не предпринимало попытку содержать постоянную армию, дворец и административный аппарат на налоги, собираемые с натурального сельского хозяйства. В начале XVII века внутренние районы Анатолии были на грани всеобщего восстания. За границами копили силы враги. Империя владела Иерусалимом — городом, почитаемым верующими всего мира; Меккой и Мединой — колыбелью ислама; портами Восточного Средиземноморья — ключами к важнейшим торговым путям эпохи. Хадж был самым сложным с организационной точки зрения мероприятием до появления агентства Кука. По самым скромным подсчетам, османы правили тридцатью шестью народами, из которых бедуины были самым непокорным, греки — самым хитрым, египтяне — самым культурным, сербы — самым порочным, а венгры — самым склонным к сутяжничеству. Албанцы занимали среди всех них особое место: казалось, албанцами были чуть ли не все пираты, бандиты, головорезы и мошенники империи.
Ближе к дворцу в Константинополе обитали, по всей вероятности, самые беспокойные в мире войска и такие же студенты. Это правда, что поначалу османы привечали иноземцев, но можно же в конце концов и устать жить в доме, напоминающем проходной двор, и человек, писавший, что город переполнен «людьми без веры и религии, мошенниками, пьяницами и подонками из неведомых земель, туркменами, цыганами, татами, курдами, лазами, всевозможными иностранцами, кочевниками, погонщиками мулов и верблюдов, носильщиками, продавцами шербета, разбойниками, ворами и прочим сбродом», всего лишь ворчливо выражал общее беспокойство. Неслучайно все чаще и чаще Порта получала изящные, но полные тревоги записки о причинах упадка.
Система миллетов разделяла подданных на общины согласно их религии, но регионы, в которых благодаря самому их географическому положению был еще отчасти жив дух гази, пребывали в состоянии почти никогда не прекращающейся войны — взять хотя бы Албанию, Боснию или Крит. Власти уже не могли утверждать ортодоксальный суннизм метрополии на приграничных землях столь же решительно, как во времена Селима Грозного или Сулеймана. Туда стекались мистики, изгоняемые из Константинополя, и там властям приходилось расхлебывать последствия их религиозного рвения. Именно влияние более мягкого, хотя и неортодоксального ислама суфиев привело ближе к концу XVII века к массовым обращениям в мусульманскую веру — например, в Черногории или среди болгар Родопских гор, так называемых помаков. Кипр стал одним из влиятельных религиозных центров, и чуть ли не все его население перешло в ислам, когда после турецкого завоевания не прошло и ста лет. К XVIII веку некоторые албанцы настолько запутались в своих религиозных убеждениях, что «утверждали, будто совершенно не способны решить, какая вера лучше, и ходили по пятницам в мечеть, а по воскресеньям в церковь».
Такого рода взаимопроникновение религий было весьма распространено. В древнем сирийском городе Харран христиане делили церковь Святого Николая с турками — у тех и у других в храме был свой придел, «хотя турки не платят за масло для лампад, которые они усердно возжигают». Мусульманам так нравилась идея ритуального очищения, связанного с таинством крещения, что они часто посылали пройти его своих прокаженных, «принимая христианские обряды, что делают нередко, если видят, что они полезны или что в них заключено некое благо». На праздник Преображения 6 августа греки добывали в пещере на острове Лемнос «лемнейскую землю», которую называли также «козьей печатью», делали из нее пирожки, которые затем использовали в качестве лекарства от дизентерии и змеиных укусов, а также как заживляющее средство для ран. «Турки, — пишет Бусбек, — наблюдают за исполнением этого обряда, причем желают, чтобы его совершали в определенный день, потому что именно в этот день греческий священник всегда совершал его прежде; сами же они стоят в стороне и только смотрят. Если спросить их, зачем они так поступают, то они ответят, что с древних времен до нас дошло много обычаев, польза которых была доказана долгим опытом, хотя причины их и неведомы; древние, говорят они, знали причины и могли видеть больше, чем видят нынешние люди, так что обычаи, которые они одобряли, не следует безрассудно нарушать». Когда в Афинах долго не выпадал дождь, турки поднимались к древнему храму Зевса и совершали там молитву, а если засуха продолжалась, они приводили наверх отару овец, разводили в стороны ягнят и их матерей, после чего начинались «всеобщие громкие мольбы, возносимые самыми жалобными голосами» и сопровождаемые душераздирающим блеянием овец, каковое должно было «усилить действие молитвы и разжалобить небеса». Однажды, когда дело было совсем плохо, турки обратились к обитавшим в пещерах и развалинах под Акрополем неграм-язычникам, у которых со всеми были хорошие отношения, и попросили их на всякий случай замолвить словечко и перед своими богами.
В албанских песнях, пропитанных духом анимизма, лежащего в основе всех религий, подушка могла рассказать женщине, куда поехал ее муж, а корабль — остановиться на полном ходу, испугавшись стенаний узника. Простые люди испытывали величайшее уважение к письму; заметив обрывок бумаги, они поднимали его и засовывали в какую-нибудь трещинку в стене — вдруг там написаны стихи Корана; существовало поверье, что на огненной дороге, ведущей в рай, ноги человека будет защищать бумага, которую он сберег за свою жизнь. Сопровождавшие Бусбека янычары были весьма расстроены, увидев, как используют бумагу его спутники. Слова «О Аллах!», «О Защитник!» были вырезаны и высечены на стенах домов; люди и домашние животные носили амулеты с клочками бумаги, на которых были написаны действенные слова (например, девяносто девять имен Бога), а также другие проверенные талисманы.
Климат империи тоже был чересчур разнообразен для одного государства. Как ни очаровательны были балканские склоны летом, зимой люди замерзали там на ходу. В Венгрии осенью было полным-полно грязи — как, впрочем, и в самом Стамбуле зимой. Летом в том же Стамбуле люди томились по свежему ветерку и ждали, когда же он подует в окна особняков, стоящих у самой воды. В 1894 году ко второй неделе мая в столице еще даже не распустились листья на деревьях, как внезапно наступила страшная жара. В 1428 году лед на Мраморном море и в Золотом Роге был таким толстым, что повредил морские стены Константинополя. В Аравии температура днем может достигать пятидесяти градусов, а после захода солнца падать едва ли не до нуля. Путешественников, впервые приехавших в Грецию, предупреждали, что им не следует нюхать гиацинты и нарциссы, аромат которых «столь силен, что может повредить людям, к нему непривычным». (Сотни наших садовых растений и цветов попали к нам с холмов и из садов Османской империи: нарциссы, розы, тюльпаны…)
Средиземное море одолевали жестокие и опасные ветра с древними именами, внезапные шквалы и отвратительные зимы, хотя большую часть времени оно выглядело вполне мирно — чтобы легче искушать и обманывать. Аравийская пустыня была самой безжалостной в мире. У Египта, согласно Амру, было пять обличий в один год, ибо плодородный ил Нила порождал «пыльную пустыню, влажную равнину, черную илистую топь, зеленый луг, цветущий сад или поле, где золотится пшеница». На собственном заднем дворе султана в Анатолии были и заснеженные горные вершины, и выжженные солнцем равнины, и берега с высокими отвесными скалами.
Нельзя было представить себе путешествия по реке столь же ужасающе опасного, как путь вниз по Дунаю — «этот способ путешествовать до добра не доведет», — писал Бусбек, посланный в 1554 году вести переговоры об окончании войн, усеявших весь регион трупами. Ни одна граница не была столь изрезана, как граница Османской империи; ни один гарнизон не чувствовал себя таким одиноким и заброшенным, как гарнизоны Венгрии, с тех пор как Адриан построил в Британии свою стену и отправил охранять ее испанцев; никогда не бывало конфликта столь же непримиримого, как между султаном и шахом, граница между владениями которых навсегда установилась в 1615 году (о чем оба, конечно, и не догадывались). Casus belli к тому времени был настолько безнадежно потерян в тумане времени, что Кантемир в XVIII веке полагал, будто все дело в отвратительной персидской привычке по утрам, проснувшись, тереть руки о ступни, а не мыть их. История не знала встречи столь обманчиво доброжелательной, как прибытие ко двору султана первого русского посла, привезшего с собой меха и желавшего наладить торговые связи. Не бывало такого на все руки мастера, уверяет Эдвард Браун, как цирюльник, виденный им в Эдирне, который мог постричь любого именно так, как тому было нужно: «Греки сбривают все, кроме круглой шапочки волос на макушке. Хорваты бреют одну половину головы, а волосам на другой половине предоставляют расти как им вздумается. Венгры бреют всю голову, оставляя лишь челку. Поляки стригутся коротко. Турки бреют всю голову, но оставляют одну прядь. Франки в кругу друзей распускают волосы, а на публике прячут их под шляпы». У татарских конников были очень полезные густые волосы, которые защищали их и от оружия, и от плохой погоды, делая ненужным любой головной убор.
Османы обладали непревзойденным талантом устраивать зрелища и торжественные церемонии, то есть творить нечто такое, что живет лишь миг и исчезает без следа. «Мне кажется, — писал посол Портер, — что достоинство нашего посольства страдает оттого, что молодежь постоянно бегает на всякие зрелища». Улицы столицы могли показаться путешественнику жалкими и грязными, в особенности после завораживающего впечатления, которое вид на город производил издалека; однако турки вкладывали куда больше души в мимолетные представления, нежели в неподвижную архитектуру, и во время праздников город преображался. Когда отмечался какой-нибудь военный успех, базары порой не закрывались на ночь целую неделю, а в Рамазан с наступлением темноты, когда кончался дневной пост, в городе начиналось бурное веселье. Устанавливали качели-лодочки, украшенные листьями, цветами, гирляндами и мишурой, и под музыку и перезвон колокольчиков вас «раскачивали так сильно, что взлетаешь к самым звездам, — безусловно, это совершенно безумная забава». На улицах возводили праздничные арки, устраивали борцовские поединки и соревнования на дальность стрельбы из лука и метания копья. У путешественника XVII века делла Валле однажды так закружилась голова на праздничных качелях, что он едва с них не свалился, и люди вокруг закричали, беспокоясь за его безопасность; тогда он заставил себя притвориться, что это он специально, и стал раскачиваться еще сильнее, чтобы произвести впечатление на женщин, пока зрители наконец не схватили его за ноги. «Я думаю, они играют в эти игры, — пишет он, — потому что, как они говорят, ангелы забавляются таким же образом».
Эвлия Челеби возносит хвалу Аллаху, одолев описание прошедшей перед султаном Мурадом IV в 1638 году процессии, в которой участвовали представители семисот тридцати пяти константинопольских цехов:
Все они проезжают на повозках или идут пешком, держа в руках инструменты, присущие их ремеслу, и с великим шумом выполняя свою работу. Плотники сколачивают деревянные дома, каменщики возводят стены, лесорубы несут бревна, а пильщики пилят их, меловщики вырезают куски мела и белят свои лица, показывая тысячи трюков… Проходят пекари, занимаясь своим ремеслом; некоторые из них пекут и сразу бросают зрителям маленькие буханки. Кроме того, они испекли специально для этой процессии огромные караваи размером с купол бани, посыпанные кунжутом и фенхелем, — их везут на повозках, которые тянут по семьдесят — восемьдесят пар волов… Все эти ремесленники проходят перед султаном, показывая свое мастерство и исполняя множество трюков, которые невозможно описать, а следом идут их шейхи, сопровождаемые юношами, которые играют восьмитактную турецкую музыку.
Цеха проходят один за другим, забрасывая зрителей дарами: тамариндами и амброй, конфетами и мелкой рыбешкой; проходят и могильщики «с лопатами и мотыгами в руках, интересуясь у зрителей, на каком кладбище вырыть им могилы». В процессии участвуют даже воры, нищие и сумасшедшие, за которыми следуют, как низшие из низших, владельцы таверн в шлемах, скрывающих лица, и их собратья по цеху — евреи «с закрытыми лицами, одетые в роскошные одежды, украшенные драгоценными камнями, и несут хрустальные и фарфоровые сосуды, из которых наливают зрителям шербет вместо вина».
Даже обитательницы гарема с нетерпением ожидали гуляний и празднеств, которыми отмечали каждое значимое событие; иллюминация, театр теней и процессии связывали дворец с городом, а город получал возможность прийти во дворец. Однажды, уже в XIX веке, в 1821 году, французская цирковая труппа братьев Виоль давала представление для женщин гарема, расстелив свой потертый ковер на полу обширного зала перед невидимой аудиторией. Выступать перед куском ткани было непривычно; однако когда Клод, самый молодой и ловкий из братьев, выполнил головокружительный акробатический прыжок и оказался на самом верху построенной из людей пирамиды, он вдруг обнаружил, что смотрит поверх занавеса. Его глаза встретились с глазами сладострастной одалиски, за один взгляд на которую наказывали смертью; он вздрогнул, пирамида зашаталась и рухнула под аккомпанемент приглушенных ругательств.
Турки были людьми близкими к земле. Они обожали пикники. Им нравилось сбегать из тесного города и устраивать трапезу в тени дерев, вблизи журчащего ручья — совсем как в раю. Многие путешественники были поражены романтической красотой османских кладбищ, всегда великолепно расположенных — например, на склоне холма, поросшего стройными кипарисами; покосившиеся и неухоженные могильные камни в столь красивом месте, по мнению путешественников, заставляли задуматься о бренности жизни и о вечности.
Бусбек приводит несколько примеров внутренней гармонии, присущей жизни турок. Прежде всего он указывает на их чистоплотность — как дома, где они ходят в хамам — турецкую баню, так и в лагере, где мусор и экскременты всегда закапывают. Они не испытывают угрызений совести, поедая мясо, и «говорят, что овцы рождаются для того, чтобы попасть на скотобойню; однако они не терпят, когда кто-то развлекается, глядя на мучения животных». Пророк однажды отрезал рукав своей одежды, чтобы не потревожить спящую кошку, и турки защищали животных законом. В XIX веке, вскоре после того, как Греция получила независимость, Эдвард Лир обнаружил, что турецкий приграничный город Ларисса кишит аистами, ищущими убежище в Османской империи, поскольку греки вовсю на них охотились. Певчих птиц, конечно, держали в клетках, однако в Константинополе вблизи Ипподрома было место, где можно было за деньги выпустить птичку на волю, а одного венецианского ювелира толпа избила за то, что шутки ради он прибил гвоздями живую птаху к притолоке своей лавки. По улицам ходили люди, носившие на палках потроха, которые можно было купить и бросить бродячим собакам; барона Вратислава забавляло, что все кошки Константинополя по вечерам вылезали из подворотен, чтобы получить свое ежедневное угощение. Некий житель Сиваса учредил в своем городе благотворительный фонд, единственной задачей которого было кормить птиц, когда выпадает обильный снег.
Богатство фауны империи поражало воображение. Здесь водились шакалы и гиены, чья моча стоила немалых денег, поскольку считалась афродизиаком. Здесь жили медведи, которые могли полезть на дерево следом за вами. Зимой в балканские деревни заглядывали волки. В Греции верили, что хитрые ласточки каждую весну прилетают из теплых краев, сидя на спинах у аистов. В Сербии водились мухи, способные убить лошадь («это самая маленькая мушка, какую я только видел в своей жизни, покрытая тонким пухом», — сообщал пораженный Райкот). Албанские блохи, напротив, считались «самыми большими и толстыми в мире». Кваканье живущих в Эдирне лягушек могло заставить самого упрямого султана сбежать из города назад в свой стамбульский дворец; в самой же столице воздух так кипел жизнью, что если вы, стоя на улице, подбрасывали вверх кусок еды, шансы на то, что он не упадет на землю, были десять к одному. В 1597 году английский путешественник Файнс Морисон увидел в Константинополе первого в Европе жирафа. «Он многажды тыкался носом в мою шею, когда я считал, что нахожусь достаточно далеко от него, каковая фамильярность мне не понравилась», — сообщал он несколько раздраженно. В семидесятые годы XVIII века один старый капудан-паша, наведший во флоте весьма суровый порядок и закрывавший таверны, держал при себе ручного льва, с которым выходил на прогулки; старика весьма забавляло, как пугаются льва великий муфтий, казначей и разнообразные «женоподобные евнухи», вынужденные наносить ему визиты. С годами лев становился все свирепее и завел привычку кусать европейцев; после того как он напал на своего хозяина, султан посадил хищника в свой зверинец, где Гораций Уолпул видел его уже в девяностые.
Бусбек обнаружил, что в его апартаментах живут горностаи, змеи, ящерицы и скорпионы. Игры горностаев так развлекали его, что он завел еще и обезьян, волков, медведей, оленей, молодых мулов, рысей, мангустов, куниц, соболей и свинью, «чье соседство, по мнению конюхов, весьма полезно для лошадей». Из птиц у него были орлы, вороны, галки, разнообразные необычные утки, венценосные журавли и куропатки, которые путались у него под ногами и клевали его атласные тапочки. (Рысь влюбилась в одного из подчиненных Бусбека и, когда тот уехал, зачахла от тоски, а самка венценосного журавля воспылала нежными чувствами к испанскому солдату, которого Бусбек выкупил из рабства. Она следовала за ним, куда бы он ни пошел, искала его, испуская пронзительные крики, когда он выходил в город, стучала в его дверь клювом, а когда он возвращался, «бросалась встречать его с распростертыми крыльями, совершая такие нелепые и нескладные движения, что казалось, будто она разучивает фигуры какого-то диковинного чужеземного танца или же готовится сразиться с пигмеем. И как будто мало было всего этого, она приобрела привычку спать под его кроватью, где в конце концов снесла ему яйцо».) Сулейман отметил взятие Буды, загнав всю дичь в султанских лесах, и ему понадобилось дважды выезжать на охоту с гончими и соколами, чтобы истребить там всех медведей, тигров, шакалов, вепрей, газелей, пантер и гиен, не говоря уже о бессчетных фазанах, куропатках и голубях.
Города полнились голосами животных и птиц, криками чаек и коршунов, хлопаньем аистовых крыльев, лаем собак, мяуканьем кошек; вы могли услышать своими ушами, что петухи в Турции не кричат обычное «кукареку», а подражают призыву муэдзина с долгим понижением интонации. Звуки Константинополя — это вой собак на берегу, хлопанье крыльев птиц, выпущенных из клеток благочестивыми людьми, голоса трех спорящих болгар, предупреждающие крики носильщиков, бегущих вверх по склону, звон монет на рынке, бульканье кофейника на базаре, песня лютни, тонущая в Сладких водах Азии, вопли неотесанного мужлана, извинения христианина. Крики уличных торговцев, плевки верблюдов, хлопанье влажной рыбы в корзине, стук деревянных башмаков, призыв муэдзина, пение обедни, звон анатолийских цимбал, флейта, труба, горн и литавры военных оркестров, особый вой сумасшедшего.
Призыв муэдзина звучал над Эгером, Сараевом и Стамбулом, над Софией, Бурсой и Мосулом, но везде было что-то свое: в Венгрии — стук копыт, в Аравии — ветер, в Эпире — выстрелы на улицах, в Рагузе — скрип галерных весел, на Балканах — эхо скатившегося с горы камня, в Аттике — жужжание пчел, в Сараеве — стон верблюда, в Мекке — шепот правоверных, возносящих молитвы, в Галлиполи — взмахи крыльев летящих аистов, на равнинах Коньи — звон цимбал, в Родопах — завывания волынок, на Афоне — песнопения монахов, в Салониках — причитания еврейки на похоронах, в Сербии — хрюканье свиней в дубовых рощах, в Анкаре — блеяние коз на пастбищах, в горах — перезвон овечьих бубенчиков; на равнинах — мычание быков, во дворцах — рычание пантеры, в каждом городе — лай собак.
Некоторые, должно быть, могли расслышать в этой какофонии ропот мертвых, оставивших после себя многочисленные памятники, из-за которых в облике империи было что-то от сумасшедшего дома, в котором звучит тихое бормотание на странных и неведомых языках. Некоторые из этих памятников — например, пирамиды — были огромны и ни на что не похожи. Другие могли показаться путешественнику вроде Эвлии Челеби явившимися из какого-то другого мира, — например, афинские колонны, настолько гармонично они сочетались друг с другом. Антиквар Пьер Жиль, впервые приехав в Константинополь в 1544 году, предпринял безрезультатные поиски древней Stoa basilike византийских императоров и наткнулся на цистерну — подземное водохранилище, ныне известное под названием Йеребатан:
По причине невнимательности местных жителей и их презрения ко всему любопытному и необычному эта цистерна была обнаружена только мной, чужаком среди них, после долгих и упорных поисков. Вся территория над цистерной застроена, отчего еще труднее было предположить, что она может здесь находиться. Местные жители и не подозревали о ней, хотя каждый день доставали воду из колодцев, проделанных в ее потолке. Мне повезло: я случайно зашел в дом, из которого был ход вниз, к самой цистерне, где я сел в небольшую лодку. Я понял, куда попал, когда хозяин дома стал возить меня на этой лодке среди колонн, очень глубоко погруженных в воду. Сам он думал лишь о том, как поймать побольше рыбы…
Однако на балканских полях стояли странные древние камни, чьи целительные свойства почитались решительно всеми. Были храмы, посвященные христианским святым, которые не только почитали мусульмане, но и убирали мусульмане-уборщики и посещали мусульманские духовные лица. Все, и мусульмане, и христиане, жившие в окрестностях Скопье, знали, где зарыт камень с надписями, и знали также, что, если его вырыть, пойдет дождь, который никогда не кончится. В новолуние, афинские девушки оставляли у реки на тарелках мед, хлеб и соль, шепча про себя древние полузабытые слова и загадывая желание заполучить «красивого молодого мужа»; на этом самом месте, утверждали знатоки древности, некогда стояла статуя Афродиты. Были целые заброшенные города, куда никто не решался ходить по ночам, к числу которых туркам предстояло прибавить Ани, а черногорцам — Старый Бар. В Египте была Долина Царей и гробницы, в которые спускался Пьетро делла Валле; а Стамбул, со всеми его римскими цистернами, византийскими мечетями и зловещими змеиными колоннами сам по себе был гробницей прошлого.
Власти охраняли памятники древности, когда у них были для этого возможности и необходимые средства. «Да будет проклят тот, кто продает раба, причиняет вред плодоносящему дереву и делает известь из обработанного мрамора» — такое высказывание приписывают Пророку. В 1759 году с должности был снят османский наместник, приказавший разрушить одну из колонн в афинском храме Зевса, чтобы добыть камень для строительства своей мечети; и не турок, а офицер из Ломбардии, подчинявшийся командующему-венецианцу, метким выстрелом разрушил Парфенон. Западным туристам, приезжающим на Родос, нравилось видеть гербы французских, немецких и итальянских рыцарей над дверями старинных домов, поскольку они полагали, что турки сохранили их из уважения к доблести этих самых рыцарей; однако на самом деле турки, как правило, приходя на новое место, оставляли там все как было, если не считать небольшой побелки в церквях, превращенных в мечети. Они в живописном беспорядке селились в старых домах и относились к унаследованным ими зданиям — что к дворцам, что к лачугам — просто как к жилью, задумываясь о ремонте или перестройке дворца не больше, чем о ремонте просторной и удобной пещеры. «Всякий замок, взятый ими, — пишет Белон дю Ман, — остается в таком же виде, в каком они нашли его». «Турки, — добавляет Сандис, — полагают величайшей глупостью, когда кто-то возводит роскошное жилище, словно собирается жить вечно».
Анатолия, Фракия, Фессалия и Болгария были сердцевиной владений османов, где их давно утвердившаяся власть была абсолютна. Вассальные государства — Молдавия, Валахия, Трансильвания, Крым — взамен войск и продовольствия получали от Порты не более чем признание легитимности их правителей. Венгрия всегда представляла собой особый случай, с тех самых пор как в IX веке ее заселили мадьяры, принеся язык и обычаи Центральной Азии в самое сердце славянской Европы. Османская Венгрия никогда не была в полном смысле слова ни буферным государством, ни местностью, где турок мог чувствовать себя как дома. Здесь османы на сто пятьдесят лет оказались втянутыми в бесплодное противостояние с Габсбургами, и к началу XVII века это была фактически ничейная земля, где мусульман было мало, да и те старались не покидать городов, если дорожили своей жизнью; земля, наместник которой, паша Буды, однажды получил вместо обычной дани от императора из Габсбургского дома мешок с зубами, вырванными у пленных османских офицеров; земля на самом краю османского света, содержать которую приходилось на доходы, получаемые в Египте; земля, над которой издевалась даже ее собственная великая река: берега Дуная были настолько заболочены, что скот, который разводили в пуште, нельзя было вывезти на продажу по воде, и его гнали в Австрию — кормить Вену. В год порой можно было продать до шестидесяти тысяч молодых бычков, и выгоды этой торговли не в меньшей степени, чем бесконечные войны, стали причиной того, что венгерские равнины превратились в безлюдные луга, в каковом состоянии пребывают и по сей день.
Полной противоположностью с точки зрения ландшафта была Далмация, побережье которой было испещрено «ущельями, расселинами, обрывами, пещерами, долинами, теснинами, берлогами и дырами в земле», как писал Критовул, и кишело подозрительными личностями, то и дело снующими через границу с разными неблаговидными целями вроде контрабанды или грабежа, словно издеваясь над великими державами и их торжественными договорами. Когда венецианцы в шестидесятые годы XVII века с гордостью показали Полу Райкоту новообращенных христиан, он обнаружил, что в головах у них царит забавная неразбериха, из-за которой они рисуют Мухаммеда в виде Святого Духа, читают Евангелие на церемонии обрезания своих сыновей и пьют вино, как истые христиане, весь Рамазан, но никогда не добавляют в него пряности. О подвигах этих людей, которых с католической стороны границы называли ускоками, а с османской — арматолами, пели в крестьянских домах — не потому, что они делали что-то хорошее, а потому, что они были настоящими храбрецами. Баллады эти были собраны и напечатаны в Венеции со следующим предуведомлением: «Эти песни не всякому придутся по вкусу, ибо они похожи одна на другую и во всех слышны одни и те же слова: герой, витязь, всадник, галерный раб, змей, дракон, волк, лев, орел, сокол и гнездо сокола; поется в них о мечах, саблях и копьях, о Кралевиче, Кобиличе и Ждриновиче, о медальонах и ожерельях, о приказах, об отрубленных головах да об угнанных в рабство пленниках. Пусть же те, чьему слуху эти песни приятны, поют их, прочим же лучше отправиться спать».
Жители далматинских деревень, расположенных вблизи границы, как и венгерские крестьяне, нередко платили налоги или дань и деньги за «защиту» по нескольку раз в год — платили не только венецианцам и туркам, но и ускокам, причем иметь дело с последними было выгоднее. Разбойники старались не резать кур, несущих золотые яйца, но с точки зрения империи их постоянные вылазки мешали более активному заселению Далмации, так что османские власти не оставляли упорных попыток с ними справиться. Указ 1588 года, запрещавший подданным Порты платить выкуп, был призван подорвать финансовую основу ускокской вольницы. Однако местные жители считали, что лучше уж похищение с последующим выкупом, чем кровопролитие, так что все осталось по-прежнему.
У властей всех стран ускоки вызывали отвращение. Венецианцам они доставили немало головной боли, когда вышли в море, устроив пиратское логово на острове Занте в Адриатическом море — «Венецианском заливе», как называли его венецианцы. В конце концов и Габсбургам надоело отвечать на постоянные жалобы турок. Полвека они давали ускокам прибежище и взимали с них часть прибыли от разбойничьих вылазок (ускоки говорили, что эти деньги платят им «из страха перед нашей доблестью»). Однако в середине XVII века Габсбурги перестали сотрудничать с ускоками. Теперь они предпочитали укомплектовывать свою Militargrenze, укрепленную линию обороны, на немецкий манер — крепкими солдатами из крестьян, которые сами выращивали овощи и сражались, чтобы защитить своих жен и детей, но не имели склонности к дешевым эффектам и не были воспеты ни в одной старинной балладе.
ЧАСТЬ III
Запасы
18
Запасы
Османский мир издавна был дуалистичен: вспомним о разделении вселенной на Дом мира и Дом войны, о различиях между жизнью на людях и гаремом, о притязаниях на власть над двумя морями и двумя континентами. Однако самое поразительное из всех противоречий империи, впервые проявившееся в начале XVII века, носит исторический характер: это противоречие между легкостью и быстротой, присущими ей в начале пути, и ленивой неповоротливостью позднейшего периода.
В турецких военных архивах хранится опись имущества замка Адале, построенного Габсбургами на острове вблизи дунайской теснины Железные Ворота в 1669 году и взятого турками год спустя. В нем мы видим атрибуты страшной войны или по крайней мере ожесточенного сражения: 94 бронзовые пушки (6 лопнувших), неустановленное количество рогов для пороха, 3311 гяурских мушкетов (11 сломанных), 3173 бомбы, 26 018 ручных гранат, 17 813 пушечных ядер, формы для отливания свинцовых пуль различного калибра, 6531 лопату и 5850 пеньковых мешков и сумок. Но в целом, надо сказать, эта опись наводит на мысли вовсе не о горячих схватках. Все атрибуты войны присутствуют, а самой войны нет; натыкаясь на строчку «14 кастрюль» или на перечень рыболовных снастей, представляешь себе не бой, а жизнь маленького гарнизона человек из ста (совсем немного для такого количества лопат), которые сторожат границу, подобно сотням других гарнизонов империи, питаются фруктами и орехами, возделывают небольшие поля кукурузы, пшеницы и ржи, ловят осетров в реке. Они выращивали овощи и, вполне вероятно, разводили пчел; может быть, держали на ближайшем базаре лавку-другую.
Когда европейцы хотели похвалить турецкий национальный характер, но так, чтобы было ясно, что они на самом деле о нем думают, они всегда вспоминали турецкую «терпеливость», под которой подразумевалась апатия. Типичная позиция лирического героя турецкой поэзии: выкинь из головы бредни, которыми пичкают в мечетях, величие и красота былого — тлен и прах, и все мы смертны; так пойдем же в таверну и будем пить красное вино. В стихах, пишет Нермин Менеменджиоглу, автор антологии турецкой поэзии, османские лирики «использовали один и тот же неизменный лексикон: одни и те же имена птиц и зверей, названия деревьев, цветов, драгоценных камней, ароматов, элементов природы, небесных тел, черт человеческого лица, — и все описывается традиционным набором эпитетов. Возлюбленная всегда лунолика, ее глаза сравниваются с миндалем, стан — с кипарисом, щеки — с розами или тюльпанами, волосы — с гиацинтом, брови — два лука, ресницы — стрелы, зубы — жемчуг, и так далее. Ее талия тоньше волоска, а ее рубиновые губы — источник вечной юности». Турецкая «диванная поэзия» была, таким образом, не более чем перекладыванием с места на место одного и того же набора слов и понятий, подобно «Приятной беседе народа славянского» или цитировавшемуся ранее перечню проникающих в столицу чужаков.
Человек, посланный в Иерусалим, чтобы расследовать странное поведение тамошнего муфтия, которому весьма докучали собачий лай и жужжание насекомых, обнаружил, что «весь город занят ловлей мух, коих нанизывают на длинную нитку, дабы проще было их подсчитать». Начиная с первых лет XVII века повсюду натыкаешься на списки людей, товаров и сокровищ. Люди вели подсчет своим благам и инвентаризировали горести, причем приступали они к этому делу не с пустыми руками, а тащили за собой груз прошлого, и чужое превосходство рождало у них зависть. Казалось, империя задумала какую-то аферу со своими богатствами: то спрячет здесь, то перетащит туда, при этом опасливо прикрывая страницы своей собственной истории.
Жители Балкан, отмечали путешественники, знали множество способов опознать место, где спрятан клад — например, дорогу к нему могут указать блуждающие огоньки в лунную ночь. В 1683 году один австриец нашел шесть золотых дукатов в желудке у убитого под Веной турка, тело которого он наколол на пику и перетащил через частокол; после этого у его соплеменников вошло в привычку «рыться в кишках убитых, всех до единого, и исследовать внутренности на манер древних авгуров». После казни Кара-Мустафы за неудачную осаду Вены под его баней был обнаружен замурованный клад из трех тысяч кошелей с золотом. В результате поисков в саду другого впавшего в немилость великого визиря было найдено три зарытых ящика со всяким добром, восемнадцать мешков с шестьюдесятью тысячами цехинов и сундук с драгоценными камнями. Все эти богатства, между прочим, он приобрел вполне законно, но выглядело это весьма странно. «Не всякому, — с усмешкой заметил венецианский посол, — удается вырастить такую редиску». Сами султаны поддались всеобщему поветрию. Ахмед III имел обыкновение возвращать преподнесенные ему подарки туда, где они были куплены, в обмен на звонкую монету. Мурад III прятал все деньги, которые попадали в его руки, в яму под своей постелью, а под конец жизни велел переплавить все дворцовые украшения на монеты со своим именем, чтобы было что прятать. Султан Мустафа швырял деньги в море, говоря, что рыбам они придутся как нельзя кстати, а Ибрагим (чье злосчастное имя больше не давали ни одному мальчику из дома Османа) украшал свою бороду жемчужинами и драгоценными камнями.
Даже море, плещущееся о стены султанского дворца, превратилось в мрачную кладовую. На дне его лежали надежды на господство над Средиземноморьем, потонувшие вместе с двумя сотнями османских военных кораблей в битве при Лепанто, которая была не только крупнейшим морским боем в истории человечества, но и сражением, в котором погибло больше всего судов. Если венецианский дож кидал в воду свое кольцо, совершая обряд обручения с морем, то султан Ибрагим придумал, как с помощью моря можно развестись: приказал зашить всех женщин своего гарема в мешки и живыми бросить в Босфор. А в случае дворцового переворота жестокость начавшейся чистки можно было оценить на слух, поскольку «каждую ночь, когда очередного несчастного бросают в волны, раздается пушечный выстрел».
После церемонии опоясывания мечом Османа в Эюпе и визита к гробнице Мехмеда Завоевателя новый султан, по обычаю, осматривал многочисленные реликвии, оставшиеся от его предшественников и в небрежном беспорядке сложенные в дворцовых подвалах. В сокровищнице хранились драгоценные и необычные предметы, многие из которых были выставлены на фоне висевших на стенах ковров. Кроме того, султана всегда извещали, когда в четвертом зале сокровищницы накапливалось двести мешков золота. Спустившись в подземелье, султан щедро одаривал главного казначея и его подчиненных и угощался халвой и шербетом, наблюдая за тем, как золото пересыпают в сундуки. Во время этой церемонии Ахмед I однажды прошептал что-то о бренности жизни и вознес хвалу Аллаху за Его столь щедрые благодеяния.
К XVII веку сокровищница превратилась в нечто среднее между мощехранительницей и благотворительной распродажей. Окон там не было; пахло лампадным маслом и ладаном, камфарой и старым хлопком. Тюрбан Иосифа и корона Авраама пылились в сундуках среди одежд давно почивших султанов. Неподалеку хранилась мантия Пророка, которую окунали в воду в Рамазан, после чего рассылали бутылки с этой водой, запечатанные печатью казначейства, сановникам, находившимся в особой милости у султана. Были там и другие реликвии, связанные с Мухаммедом: его борода («длиной три дюйма, светло-коричневого цвета и без седых волосков»), зуб с дуплом и отпечаток ноги. Затем — мечи: священный меч Пророка, меч Омара с двумя лезвиями, мечи султанов и оружие, принадлежавшее побежденным османами правителям. В один сундук были сложены щиты, сосуды для воды, ружья, фарфор и разнообразные музыкальные инструменты. Рулоны ткани, пояса, сапоги и туфли, платки, покрывала и старые подушки, плащи, кафтаны и молельные коврики, сотни украшений для султанского тюрбана… Посредине одного из залов стояла подставка, на которой был растянут златотканый гобелен с изображением Карла V на троне, с глобусом в одной руке и мечом в другой, перед приносящими ему присягу вельможами; поверх гобелена лежали европейские книги, пергаментные карты и два настоящих глобуса: Земли и звездного неба.
Все письма и дары, которые султаны получали от королей Франции («своих братьев и старых друзей», как выражались французские послы), складывались в позолоченную шкатулку с соответствующей надписью на крышке; воображению так и хочется нарисовать картину, как кто-нибудь из наследников Сулеймана перечитывает жалобные послания Франциска I Великому сеньору, находящемуся на вершине могущества. Большая часть сокровищ, как любили отмечать посетители, была покрыта толстым слоем пыли. «Все это собрал Рустем», — гласила надпись, выбитая в камне над входом в одну совершенно пустую кладовую. Стены апартаментов султана с внешней стороны были увешаны оружием, с которым Селим Грозный завоевывал Египет, причем оружие это пребывало, как отметил Тавернье, «в жалком состоянии» и было покрыто пятнами ржавчины. Это наблюдение звучало в унисон с жалобами жителей империи, которые могли лишь мечтать о силе своих предков, вспоминая отметки копейных бросков на Ипподроме.
Один австриец, посетивший дворец в XVI веке, был, по османским данным, «изумлен, поражен, потрясен и приведен в совершеннейший восторг». Однако в служебной инструкции, составленной в 1640 году, мы читаем, что в случае приема иностранных послов следует расставить на видных местах предметы из серебра, в особенности в зале прошений и в зале заседаний дивана, выдать привратникам посеребренные жезлы и выстроить у стен дворца янычар. В 1593 году, начиная кампанию против Австрии, власти вывезли из Дамаска знамя Пророка. На следующий год знамя снова покинуло свое всегдашнее место пребывания, после чего было решено навсегда оставить его в Константинополе, во дворце Топкапы, среди всех остальных сокровищ.
Надо полагать, церемония переноса накопившегося золота в подземелье происходила теперь не очень часто: в 1688 году французский посол докладывал, что «самая важная обязанность главного казначея — отыскивать новых рабынь и наряжать их». Количество женщин в гареме Мехмеда IV, писал посол, достигло четырех тысяч, «включая тех, что находятся в услужении у его матери и его любимой жены. Хотя эпидемии часто опустошают столь густонаселенный дворец, женщин здесь никогда не бывало меньше двух тысяч, поскольку постоянно появляются новые. Все они — рабыни, и даже самые дешевые стоят не меньше четырех-пяти сотен талеров. Они носят очень дорогие одежды, пояса с украшенными драгоценными камнями пряжками, серьги и по нескольку ниток жемчуга. Каждая наложница султана имеет право освобождать и выдавать замуж любую из рабынь, пребывающих у нее в услужении и, например, вызвавших ее ревность. Когда эти освобожденные женщины уходят из дворца, они забирают с собой все драгоценные камни и деньги, которые им удалось скопить».
Обитательницы гарема могли надеяться на то, что им удастся возвыситься, родив султану сына, или выйти за пределы дворца, получив хорошего мужа. Однако шансы разделить ложе с султаном были весьма невелики. Обратить на себя его внимание было непросто, поскольку большинство султанов были людьми в целом верными своим супругам. Кроме того, прежде чем девушке предоставлялась такая возможность, ей нужно было заручиться поддержкой влиятельных персон гарема. Самой влиятельной из них была мать султана, которой было позволено обращаться к сыну не по титулу, а называть его асланым, «мой лев». Разумеется, она старалась обратить внимание султана на своих протеже; интриги этих женщин, желающих видеть своих сыновей на троне, борьба между матерями и женами султанов и матерями других потомков Османа, а также между недавно попавшими в гарем рабынями, желающими как можно быстрее утвердиться на новом месте, наполняли святая святых дворца отравленной атмосферой праздности, заставлявшей с жаром браться за выполнение совершенно пустых задач. Каждой хотелось получить какую-нибудь обязанность — скажем, стирать нижнее белье султана или приглядывать за одеждой и драгоценностями более высокопоставленных женщин. Неудивительно, что у султанов слегка мутилось в голове. Ибрагим, как утверждают, разъезжал по комнатам, от пола до потолка обитым мехами, на девушках из гарема, словно на лошадях.